Разумеется, Илья не остался: совести бы не хватило каждый день мозолить Митро глаза своей мордой. И Настя не настаивала на этом, хотя в хоре была её жизнь. Привычно, не сказав ни слова, она связала узел и вернулась с мужем в табор. Сыновья разделились: те, которые успели пережениться на хоровых цыганках и попробовать ресторанного хлеба, к скрытой досаде Ильи, остались в Москве. Старший сын с семьёй жил в Смоленске, торговал лошадьми. Дочь вышла замуж за питерского цыгана, сына хоревода. Двое младших сыновей, ещё не успевшие обзавестись семьями, отправились за родителями в табор.

Прошло несколько лет, и Илья уже окончательно поверил в то, что несчастья его семьи теперь позади, когда на них свалилось такое горе, от которого волосы сорокалетней Насти в один день стали белыми, как у древней старухи, а Илья даже полгода спустя всё ещё не мог ни с кем разговаривать. Беда случилось с их сыном Петькой, который вместе с женой и двумя детьми жил в Москве. Однажды зимой они вернулись из ресторана под утро, страшно усталые, тут же повалились спать, и жена Петьки позабыла открыть на ночь печную вьюшку. Угарный дым пошёл из печи в комнату, и наутро никто не проснулся – ни Петька, ни его жена, ни годовалая малышка, спящая под боком матери. Уцелел только старший их сын, пятилетний Сенька, который, на своё счастье, ночевал в эту ночь не дома, а у соседей.

До сих пор иногда Илье слышался во сне страшный крик Насти по мёртвому сыну – и мороз продирал по коже. Всю дорогу до Москвы Настя ещё держалась, но, увидев своими глазами могилы сына, невестки и внучки на кладбище у Бутырской заставы, слегла. И лежала в постели две недели, повернувшись спиной ко всем, – только маленький Сенька находился при ней безотлучно. Он остался с дедом и бабкой, хотя взрослые сыновья Ильи, которые жили в Москве, готовы были забрать его к себе. Но мальчишка по собственной воле уехал в табор, и Илья был этому только рад: глядя изо дня в день на шебутного, любопытного, постоянно лезущего во все дырки внука, Настя мало-помалу пришла в себя.

«И до чего же они все с тебя списаны, Илья!» – с напускной досадой говорила она, наблюдая за тем, как лохматый, бровастый, глазастый, чёрный, как галка, полуголый, как все таборные дети, Сенька с упоением скачет в придорожной луже, обдавая всё вокруг грязными брызгами. – Хоть бы один на меня или там на невесток похож был… Нет! Все до единого – смоляковская порода разбойничья!» – «Значит, кровь наша гуще…» – бурчал довольный Илья. Впрочем, глаза-то у Сеньки были как раз бабкины: «очи чёрные», каждый со сливу размером. Любая девчонка за такие глаза полжизни бы отдала, а вот поди ж ты – оказались на смоляковской роже, с которой только на каторге место… Внука Илья обожал. К его безмерной радости, из Сеньки вырастал настоящий таборный цыган, которому, слава богу, и в башку не забредало уехать в город и петь там за деньги для господ. С пяти лет мальчишка неизменно болтался с дедом по конным ярмаркам и базарам, к двенадцати годам мог уже весьма здраво оценить лошадь, выискать в ней мельчайшие изъяны, сбить цену вдвое, а через полчаса перепродать коня на той же ярмарке втрое дороже. Илья, который сам был таким, внука хвалил редко, опасаясь сглазить, но про себя понимал: кофарь из Сеньки выйдет знатный. Пожалуй, и не хуже его самого, Ильи Смоляко, которого знали на всех конных ярмарках от Смоленска до Новочеркасска. А может быть, и лучше, потому что Сенька умел говорить с лошадьми.

Выяснился необычный внуков талант довольно поздно, потому что сам мальчишка никому о нём не рассказывал, полагая, что это умеют все и посему хвастаться тут нечем. Потому, когда Илья, которому цыгане сообщили о Сенькиных беседах с конями, начал осторожно расспрашивать внука, тот сначала только хлопал мохнатыми ресницами.