– Никак не прогорит, окаянная. Уж пора заслонку-то закрыть, весь жар в трубу, а она дымит и дымит… Видать, уголь такой. Так и угореть можно… Родители… Знамо, какие счас родители пошли. Нас-то у папы с мамой восьмеро было, так всех подняли. И революция, и голодуха, а все как-то перебивались. На скрипочках, конечно, не играли, а на балалайке даже я научилась. Частушки, «Светит месяц»… А эти, нонешние, вроде сыты – а все не в радость. Мать его, Верка, самая младшая из нас. Мы-то – кто на скотный двор, кто в кузню, а она уж при советской власти росла, в техникум. Выучилась на свою голову. Соплюхой еще была – целину покорять кинулась. А че ее покорять-то, в соседнем районе степь распахивали, так мало ей, в Казахстан умотала. Потом на какую-то стройку комсомольскую – то ли реку перегораживать, то ли дорогу железную строить. Допрыгалась, что ни мужа, ни семьи к тридцати годам. Родила неведомо от кого. Так нет, чтоб хвост прижать – мне дите подбросила. Мои-то выросли, трое сынов, разъехались кто куда, но все при деле. Дед, муж то есть, погиб, трактор перевернулся на горушке, так его и придавило. А тут Вовка – да пущай, думаю, растет, все веселей, к старости-то. Разве ж я тебя плохому-то учила? – обернулась бабка к понурившемуся племяннику.

Самохин достал из кармана пачку «Примы»:

– Курить-то можно у вас?

– Дымите, чего уж там.

– Вот, передайте сигаретку Вовке. А то я его «Беломор», когда карман проверял, кажись, выкинул…

Курили молча, пуская дым в потолок. Самохин морщился и украдкой потирал давящее нудно сердце, Золотарев затягивался жадно, так что слышно было, как потрескивала тлеющая сигарета в повисшей вдруг тишине.

– И все Верка шалопутная! – продолжила бабка задевшую ее больно тему. – Сама в городе пристроилась, на легких хлебах, и сына туда же. Думала, там манна с небес сыплется! С Петькой-то живут они, аль другого хахаля нашла?

– Да живут вроде… Весной на свиданку приезжали, – неохотно буркнул Золотарев.

– Во-о… Тоже тот еще захребетник! Здоровый мужчина, лет на десять младше Верки-то будет! Грузчиком в магазине работает, получает чуть больше, чем пенсия моя, да еще пьет на что-то! Разбаловала жизнь легкая народ, нет, чтоб как раньше – как потопаешь, так и полопаешь. Помню, в двадцать первом годе такая голодуха была – цельными деревнями вымирали. А ведь работали, хлеб сеяли, не то что нонче – баламутство одно. Теперь еще перестройку какую-то затеяли, все уши прожужжали. Одно недостроили, а уж перестраивать взялись! Тоже небось голодухой закончат!

– Я с голоду помирать не собираюсь! – упрямо шмыгнул носом Золотарев. – Возьму топор и добуду пропитание!

– Ох, Господи! – перекрестилась старушка. – Разве ж я тебя этому учила?

– А что, лучше, когда вы, как овцы, деревнями подыхали и даже не блеяли? Эти-то вон, – он кивнул на майора, – свою пайку всегда имеют…

– Если бы ты знал, какая у нас зарплата, – не болтал бы языком, – покачал головой Самохин.

Золотарев привстал, аккуратно прицелившись, бросил окурок в порожнее ведро из-под угля, покосился на вмиг насторожившегося майора, усмехнулся.

– Не боись, сижу пока, не хочу бабу Клаву расстраивать. Умеете вы, менты, на уши наезжать. Меня вот тоже все стыдили – красть, мол, грешно, и так далее… А сами сейчас кооперативов разных понаоткрывали, денежки лопатой гребут. И те, что нам по душе шаркали, воспитывали, первыми хапать кинулись. Так что нечего тут… заливать! Поймали, посадили – власть ваша, а насчет честности да совести – помолчали бы…

– Так это гласность да демократизация называется! – радостно поддакнул ему Самохин, – а в зонах – гуманизация…