И вдруг прошептала: ты будешь плакать по мне?

Я обещал.

Тогда загадывай желание. Только поскорей, чтобы рыбаки не услышали… Матушка щука, сделай, пожалуйста, так, чтобы мне купили пианино. Звуки сидят во мне, как иголки, от них щекотно, честное слово, иногда даже больно, и я мечтаю выпустить их наружу… Понимаю. Только пианино твоим родителям не по карману. Им захочется купить баян.

НЕВШУТКУЗАНЕМОГ

Это ничего, если этажерка выше тебя ростом. Можно ее обойти, как Измаил, и взять хитростью с тыла. Понюхать старые тома, рассмотреть вензеля с блеклой позолотой. Найти между страницами травинку или бабочку, только она рассыплется прямо в пальцах.

Мама любит читать мне вслух.

Она сажает меня между портьерами, у подоконника, где бабушкин гриб в банке похож на медузу.

К окну прижимается сумрак.

Коптит фитиль на подоконнике, пахнет керосином, лампа отражает мое фиолетовое лицо.

Но откуда-то я знаю: не на траву, не на разбитую колесами дорогу, а сквозь меня идет дождь и поит душу ядом надежды.

Это к моим плечам тянется жимолость.

Это меня пытаются изменить небеса.

Это за мою пока еще убогую, но уже бессмертную душонку сражаются тени.

Не бойся, дурачок, мы под защитой, взгляни-ка! – Мама открывает книгу, указывает мизинцем на портрет мужчины в густых бакенбардах и с шотландским пледом на плече.

Спасибо, мы уже знакомы. Нас представила друг другу этажерка.

Он попрекал меня за безграмотность. И что я не знаю каких-то Руслана с Людмилой. Я жалел его за печаль в глазах.

И был убежден, что его зовут Невшуткузанемог.

Когда я от скуки подрисовал ему усы и навел румяна, мне выписали пенделя, а от книги с подпорченной иллюстрацией отлучили.

По портрету я не скучал. Орест Адамович Кипренский изобразил румяного сатира: раздвинешь кудри, а под ними, может, и рожки.

Заодно меня отлучили и от всей русской литературы.

Пендель оказался щадящим, как родительское напутствие. Отлучение долгим.

Мать жалуется, что отдала за книжку 16 рублей. Бабушка говорит: это, считай, тазик клубники, если брать на рынке за рекой. Или пару кругов ливерной колбасы в райцентре. Или заварное пирожное. Или полкило сыру.

Мама – про стихи: вот главное!.. И как славно, что хоть набрали текст по полному собранию!.. А он (это я, значит!), дубина стоеросовая, бесчувственный чурбан! Прекраснейшему пииту, отцу языка, на котором мы все говорим, – подрисовывать усы и называть Невшуткузанемогом!

Полное собрание вышло в тридцать седьмом, поэтому многие подписчики так и не увидели первого тома.

Избранное отправили в печать в июне сорок шестого, – нищего, рваного, беспогонного, в круженье листовок, под духовые вальсы, очереди за крупой, под стук колёс и пенье пьяных инвалидов. Зимою этого сорок шестого мне еще нагревали утюгом шерстяного зайца и совали под одеяло, согреться.

В школьную пору Невшуткузанемог околдовал мое пространство до последнего полосатого столба.

Все остальное собралось на реке, дало прощальный гудок и куда-то отчалило:

и прокуренный солдатский клуб, где крутили «Падение Берлина»;

и кумач на стенах;

и темное ханство квартир с запахами белья из выварки, гуталина, кошачьей мочи и духов «Красная Москва»;

и пленные фрицы, рывшие колодец;

и пьяные конвоиры;

и драки до первой крови;

и танцы под трофейный аккордеон – два шага вперед, один назад.

На обложке избранного ОГИЗ не удержался и тиснул-таки фрагмент из того же Ореста в виде шоколадного горельефа на ледерине.

Зато внутри рисунки Добужинского. И вот это уж – да!

Я как зачумленный разглядывал гравюру с вечной Татьяной, вечным Евгением на вечных коленях, припавшим губами к ее вечной девичьей кисти: «Она его не подымает/И, не сводя с него очей, /От жадных уст не отымает/Бесчувственной руки своей…».