Его перестали пускать, малышей пугал. А он все равно приходил, стучал ногой по воротам – что же вы, суки, меня бросили! Я же брат вам! Это и моя дача, я тут вырос! Давайте делить по совести! Или по суду!.. Перед тем, как снова канул в чужие войны, появлялся то в электричке, то у прудов, то в теплицах.

Как будто, куда ни ехал, где бы срок его ни морочил, в кого ни стрелял, – все тянуло его к дубам, запаху жухлых листьев, дедовской антоновке у крыльца.

К старому дому нашему из пережженных кирпичей, да к террасе с резными окнами.

КОМБАТ

Федор Иваныч получил обморожение ног на Финской, комиссовали подчистую. Но тут немец попер, и он снова покатил сорокопятку по снегу и грязи. На Рейхстаге нацарапал: «Получите сдачу, суки!»

Ордена у него потом украли, уцелел десяток медалей. Ноги ампутировали.

Но военкомат на День Победы упорно дарил старику одно и то же: гвоздику, открытку, одеколон «Шипр» и носки.

Варечка, отдай носки Толяну, у нас один размер! Не-ту!.. Был у тибе размер, да весь вышел! А носки и нам сгодятся. Старик матерился. Умел он это, как никто – будто плел корзину: эх, да растриебонежить твою квадратно-гнездовым способом тримудосиротского полка бронебойную ягодь…

Одеколон он выпивал сразу. Носки жена несла к метро.

Дед смотрел через окно на рощу, загаженную воронами, на товарные вагоны, на пыльный мост, за которым качались кресты Ваганькова.

В духоту я нес его во двор с баяном. Играл, пел в тени, к вечеру в фуражке набиралось на винцо.

Но кто-то стукнул, что дед поет похабщину, пришел участковый.

Дед оправдывался: не слушай мента, слова не мои, народные!.. По деревне шел Иван, был мороз трескучий. У Ивана хуй стоял, так, на всякий случай! Ну?! Что? Молодой участковый грозил мерами: я тут власть.

Старики насмешничали: давай-давай!

Дед просил баян, говорил менту сконфуженно: ну, Шура, что здесь похабного, сынок? Вот слушай. А тянул меха и пел очумело: мамка плачет, папка плачет, дедка с бабкой мечутся. Отдали дочку в комсомол, а она минетчица.

Когда он умер, нести тело командира батареи гвардии капитана Пронина мужиками не из родни, как положено у русских, не получилось, не набралось и четверых. Легкий гроб несли втроем, с дворником и сантехником.

Участковый Шура на поминках напился и плакал.

Баба Варя вынула из комода розовый ордер: ну, вот, ребята. Наконец-то, уважили, – отдельная, на пилота Нестерова, окна во двор, тишина. Гастроном рядом и пункт стеклотары, как Федя просил. Этаж последний, но с лифтом. Тридцать лет стояли. А я ему так и не успела сказать.

Без комбата ей было суждено прожить еще два года.

ЯДРЁН КОРЕНЬ

На Дону мои казацкие предки раков ловят под дерном, там самые норы. На лежалое сало или руками, да кое-кто и без перчаток.

Женщины варят.

Одна ухватит глазастого за клешню, визжит, а за нею другая, целый хор. Забурлит кипяток чистым серебром, и скоро долой их из котелка, краснеют пленники казачьи на решете.

Фокусов не признают, варят раков просто – соль да укроп.

На меня городского, что разводит мудрости с кореньями в марле, подливает каберне, соевый соус, пользует соль заморскую, глядят недоверчиво, как на турка.

За первой горкой красненьких, над тем, кто лишь шейку расколупывает, – посмеиваются: без понятия человек. А ты клешню на зуб попробуй, бульон из головы высоси во все удовольствие, урча как кот, да чтоб сок стекал по щекам!

Некого тут стесняться, все свои.

А спинка-то изнутри? Ядрён корень! Вот где самая вкуснотень, если жирок грамотно вышматать!

Пар из блюда, пена из кружек, ее сдувают грамотно. Уж вроде и сыты мужики. А неугомонная хозяйка велит девкам третий десяток нести, с пылу-жару, а там и четвертый, пятый…