«Что же, поделом мне, маловерке. Разве не известно: все, что ни делает Господь – все к лучшему? Усомнилась я, заколебалась, и вот получила новое свидетельство Его правоты. Как знать, быть может, если бы помнила я про это, то и Женечке не пришлось бы так плакать».

Елизавета Петровна перекрестилась, сильно прижимая кончики пальцев к телу, и склонила голову. Раскаяние должно быть зримым. Так ее учили мать и бабка. Что там у тебя в душе – одно дело, а Господь судит по поступкам. Виноват – накажи себя.

«Вот придем домой, и я обязательно покаюсь перед образами, – решила Елизавета Петровна. – А там и понятно станет, как дальше с собой быть, искупить грех маловерия. Кстати, заодно и внучку можно будет объяснить, что к чему. Пусть приучается потихоньку, узнает, где истинный свет».

Она ощутила прилив сил, подняла голову и увидела, что парикмахерша заканчивает работу, состригает с головы внука последние, только ей видимые, волоски, которые не хотели лежать как надо. Женя сидел, закрыв глаза.

Елизавета Петровна оглядела мальчика и нашла, что Света никогда не стригла его так хорошо. Так, может, и вовсе теперь к этой вот – как ее, кстати, звать-то? – ходить?

Парикмахерша повернулась к Елизавете Петровне, поймала ее взгляд, улыбнулась и сказала:

– Все, готов ваш рыцарь.

Женина бабушка достала кошелек, отсчитала привычную сумму с приятным ощущением, что отдает деньги не зазря, а за хорошо сделанное дело. Она попрощалась, пошла к выходу и у двери глянула на себя в зеркало. Оттуда на нее посмотрела стройная женщина, которой трудно было дать шестьдесят с лишним лет. Кожа на лице не обвисла и не покрылась паутиной морщин. Те немногие, что были, на звание глубоких никак не тянули. Глаза глядели бодро.

Если бы еще волосы не седели, так и вовсе можно было бы сойти за пятидесятилетнюю. Но Елизавета Петровна считала, что нечего тень на плетень наводить и лукавить, закрашивая седину. Да и не так уж она была заметна среди ее светлых волос.

По пути домой Женя молчал. Он не откликнулся даже на предложение зайти в «Детский мир». Шел, не пытаясь вынуть ладошку из бабушкиной руки, хотя всегда предпочитал ходить пусть и рядом, но свободным.

«Я сам!» – говорил мальчик, делая исключение только для перехода через дорогу.

Несколько раз Елизавета Петровна ловила взгляд внука. Однажды Женя даже замедлил шаг, повернулся к ней и тут же снова уткнулся носом в землю, затопал вперед.

Но стоило бабушке закрыть за ними входную дверь квартиры, как Женя схватил ее за руки и прошептал:

– Это Баба-яга!

О ком идет речь, Елизавета Петровна поняла не сразу. Недавняя детская истерика успела побледнеть в ее памяти и отойти на задний план, заслоненная удовлетворением от хорошей стрижки внука.

Она взглянула на него и только собралась спросить, о какой такой Бабе-яге он говорит, как Женя затараторил:

– Я видел, это Баба-яга! У нее нос вот такой и прыщ на нем, а еще зубы кривые, с дырками! И ножницы! Они… они!..

Теперь сомневаться насчет того, кого внук счел ведьмой, уже не приходилось. А Женя разревелся – громко, судорожно втягивая в себя воздух. Но не как в парикмахерской, где он визжал не переставая. Здесь, в полутемном коридоре квартиры, мальчик плакал так, словно…

Елизавета Петровна задумалась, как же именно плакал внук, и ей вдруг вспомнились похороны сестры, которая умерла семь лет назад. Рабочие закидывали мерзлой землей могилу. С каждым новым перестуком комьев по деревянной крышке гроба к ней все четче приходило осознание: уже ничего не исправить. Не объяснить, не показать пути истинного, не помочь своим примером сделать по нему первые шаги. Ее вина, недосмотр, что сестра умерла без Христа, со всеми своими грехами на душе.