1.

Никулин пишет о войне, о напластованиях трупов, о том, как разлагается авторское, индивидуальное «Я» в жерновах отвратительной, чудовищной истории, при том, что вокруг цветет «матушка-земля». Постоянное болезненное сочетание прекрасного и страшного, убогого, и осознание, что в данный момент вытеснить убогое, отвратительное прекрасным почти невозможно, почти невозможно спрятаться и уйти, даже в самые точные «злые чернила», – вот для меня ключ к пленительной и горькой книге Елены Михайлик. Субъект здесь не отсутствует, но он всегда в проигрыше: знание снова ничему не помогло.

Заходил василиск, подарил василек,
залетал мотылек, подарил василек,
       синий цвет – на разрыв, напрогляд, невпопад,
васильки-васильки, не тревожьте солдат…
Ты кого заклинаешь, ночной дуралей,
полевые цветы и царицу полей,
небеса над полями, скопленья кислот,
ненасытное пламя горящих болот?
Лучше злые чернила из них заварить,
запиши, как горит – все равно же горит…

Злые чернила Михайлик, по моему ощущению, все равно полны именно человеческого, и главное – горестной жалости, к тому, что мы, любители и даже любовники русской словесности и подчас истории, оказались там, где оказались. Перед нами поэзия почтительного разочарования, когда ты не оставляешь своей привязанности к вот этой традиции, этому сонму имен и текстов, как бы ограничены ни были здесь смыслы.

В американском словаре есть понятие «monster» в смысле – мастер, чемпион, ас. Чудовище мастерства. Такова на сегодняшний день создавшая эту книгу: скажу вам по секрету, это очень трудный момент для пишущего. Здесь начинается сумрачный лес: я надеюсь, что именно туда мы и последуем за этим удивительным поэтом.

Полина Барскова

Часть первая

«Действительность, от которой воздух легкие рвет…»

Т. А.

Действительность, от которой воздух легкие рвет,
подлежит неукоснительному превращению в анекдот,
в небрежный полет ласточки над предвечерней рекою,
во вкус и запах покоя, шестигранный змеиный мед,
чай с лимоном и словом, здесь и сейчас,
а жемчуг, послойно хранящийся про запас,
произведут совсем на других глубинах,
на других руинах, без воздуха – и без нас.

«разные смеси меда, ни яда…»

разные смеси меда, ни яда,
       ящик тушенки и всех обратно,
правильно построенная баррикада,
       в первую очередь – аккуратна,
она не торчит во все стороны сразу
       воплощением сартровского испуга,
все, что доступно пуле и глазу,
       пристально держится друг за друга,
чтобы людской резерв быстротечный
       пережил конкретную дату,
сцеплены трамвай на конечной, эта луна и эта цитата,
два башмачка, фонарей отростки,
       ветер, вечно дующий в спину,
чья-то рябина на перекрестке
       и все, что рифмуется с той рябиной,
дольник хромающий, ямб неверный,
       уличный говор, неговор книжный,
пушкин от классики до модерна,
       классика тверже, модерн – подвижней,
и археолог, читатель строгий,
       кости и мусор спросит устало:
что за культурный слой поперек дороги? —
       рифма, она здесь всегда стояла.

«От лесотундры до небританских теплых морей…»

От лесотундры до небританских теплых морей
птицы и ангелы сходят с ума от человеческих дочерей,
говорят, для них несущественно, кто еврей, а кто нееврей,
они просто влетают в окно, роняют перо,
вдоль стекла грохочет последний вагон метро,
потому что метро идет сквозь все времена,
даже там, где жив и хищен его мазут,
где вагоны сквозь толщу песка и воды ползут,
но по-прежнему тормозят у того окна,
да, окна, в котором белый и длинный свет
достает до самого дна,
до любых костей, идей, людей, лебедей,
до любого дня, даже до того, где легка, смугла,