Мимолетно оглядев свое некорыстное жилье, Варуша вздохнула привычно, после чего сразу же обреченно успокоилась, виновато поглядывая на буфет, где за мутноватым стеклом одиноко и желтовато посвечивали граненые стаканы. От буфета к сырому углу тянулись густые тенёта – седая паутина, откуда, словно из далекой, тайной глуби, жалостливо смотрела на Варушину жизнь Божья Матерь; а надпись на картонной иконке молила: утоли мои печали…

– Тетя Варя, а Пашка где? – спросил Ванюша.

– Беда я знаю, – ответила хозяйка, оставаясь в своих думах или утешном бездумье. – Где-то по деревне палит. Пашке чо, наелся, напился и в бега… Я попозже занесу миску-то, а? – похоже, она гадала, какой бы такой гостинец положить хоть на дно миски, как и требует того обычай. – Или Викторка наша потом занесет?

– Не-е, мама велела сразу принести.

– Да-да, праздник у вас, все плошки-ложки на счету. Ну, да ладно, – она опять вздохнула и стала раскуривать желтоватый папиросный окурочек, достав его из печурки. – Матери скажи, я к ней под вечер забегу. Может, помочь чего надо… Ну, глянулась тебе молодуха, тетя Малина-то? – улыбнулась Варуша, сквозь дым прищуристо глядя на Ванюшку.

Парнишка неожиданно покраснел и тихонечко, но твердо сказал:

– А меня в город с собой возьмут. Тетя Малина посулилась.

– Но?.. Совсем или погостить?

– Погощу, а ежли понравится, дак и останусь.

– Ой, девки, беда. Дак знатца ты теперечи у нас городской будешь, не то что мы, деревня битая.

– Я там в цирк пойду, а в цирке обезьяны всякие, даже коровы на задних ногах ходят.

– Ох ты господи, чего, нехристи, измыслили!.. Ты, парень, там шибко не загащивай, мать не бросай. Кто ей помогать будет?!

– Да ну, надоело мне в деревне, – по-взрослому, видимо, наслушавшись отца с Алексеем, рассудил Ванюшка. – Пускай Танька с Веркой помогают, а я поехал.

И тут в избу с гомоном залетели Пашка и Сашка-сохатый, потом, стараясь не отстать от них, тяжело перевалили через порог Серьга с Петухом. У всех голые ноги были чуть не по колено в грязи, которая уже засохла и отваливалась шматками, и можно было удивляться: где они в такую сушь надыбали лужу. Почему-то сёмкинские ребятишки – да, впрочем, и другие степноозерские – любили повозиться в лужах; и никакая простуда не брала, хотя месили грязь чуть не до самого Покрова, когда лужи схватывались первым тоненьким ледком. Сёмкины, случалось, и по снегу носились босиков, и тут, бывало, не чихнут, не кашлянут, когда иные изваженные-изнеженные, которых кутали при малом ветерке, частенько хворали, простывая даже в начальный зазимок.

Залетев в избу, ребятишки уставились зарными глазами на стол, где горкой были выложены шаньги; Пашка тут же, долго не думая, хвать румяную, следом потянулся Саха-сохатый, но не поспел – мать садко шлепнула ладонью по его грязной, цыпошной руке.

– А ты спросил: можно, нельзя ли?

– Ага, Пахе можно, а мне нельзя, – огрызнулся парнишка, дуя на покрасневшую руку.

Возле него испуганно замерли Петух с Серьгой, поедая глазенками шаньги.

– Ишь, налетели, архаровцы, – Варуша горестно оглядела свой чумазый выводок. – Вон отец-то проснется, он вам пошумит… Ладно уж, возьмите по одной, и чтоб глаза мои вас не видели. А ты Пашка к Ваньке припарись, да щепок с пилорамы натаскайте, а то уж все дрова сожгли.

– Ванька! – схватив под шумок вторую шаньгу, радостно заревел Пашка. – Айда с нами на болото. Мы там в войнушку играем – ловко так. Раднаха там, Маркен!

– Я те поору, я те поору! – прошипела мать, схватила сковородник и хотела вытянуть по Пашкиной хребтине, но промахнулась.

Пашка выгнул узкую спину и с гоготом выпрыгнул в сени.