– Смутно, – пытливо глянув на свекра, пожала плечами молодуха. – Я же тогда маленькая была. Помню, что добрый был, ласковый, посадит меня на коленки и щекотит бородой, я аж заливаюсь.
– Дед-то у тебя, милая, ши-ибко знаменитый был. Ранешние старики помнят. Он тут неподалече на выселке сидел – да при царе ишо, а в тридцатых кулаков потрошил. Его, правда, всё больше по-партейной кличке звали – Самуил Лейбман-Байкальский, – …Я еще застал его, под его началом сельских мироедов к ногтю жали… Вот довелось и с дедом твоим, и с отцом поработать. Да… Погоди, ему тут ишшо и статуй поставят, деду твоему, вот увидишь. Я тут учителку на улице встречаю, – у Таньки нашей историю ведет, – и спрашиваю: а такого, мол, знаете, Самуила Байкальского? Та ни сном ни духом. Здорово… Я даже пристыдил ее на людях: как же вы, говорю, историю ведете, а Самуила Байкальского не знаете. Документы бы какие пошукали – где-то же в архиве, поди, есть, да и открыли бы в школе музей. Человек, можно сказать, кровь за вас проливал… Дивненько уж времечко прошло, опять ее встречаю, она мне: дескать, был такой, Самуил Лейбман, но его в тридцатых Сталин к рукам прибрал – не то за перегиб, не то за пережим. В колхоз, мол, за узду тащил. Линию искривлял… Э-э-э, думаю, куричьи твои мозги, как же тут без пережимов да без перегибов обойтись, когда народ еще понять не мог, чо к чему?! Дедко твой верно говорил: народ русский надо носом тыкнуть, чтоб выгоду свою учуял. А потом еще пинка дать под зад… Линию он искривлял… Сама ты линия кривая, – хотел в сердцах-то учителке сказать, да не стал связываться. Теперичи легко рассуждать – линия… У меня вон отца родного раскулачили, на выселку послали, да потом одумались, отпустили с богом; мы же батраков-то не держали, у нас своих ребят – колхозная бригада: одиннадцать парней и девок шестеро. Робили, как кони, от темна до темна, света белого не видели, но, правда, и жили в достатке. Жалко, что избу отняли и хозяйство убавили, – отец вздохнул, немного посмурнел, но потом махнул рукой. – Но чо уж теперь ранешнее поминать?! Снявши голову по кудрям не плачут… Ладно, доченька, пойду я. Главное, чтоб папка подъехал. А то без отца-то, сама понимаш, не свадьба…
– Подъедет он, подъедет, – еще раз с улыбкой успокоила его молодуха.
VII
Наслушавшись сына, отец усмехнулся про себя:
«О-ой, не свисти, паря, не свисти – денег из кармана утекут, а уж лучше напрямки скажи, что решил папашу маленько подоить. Тестюшка-то ненаглядный, видать, пока ни мычит ни телется, и еще неведомо, чего отвалит, а то покажет кукиш, и Машка не сарапайся, и Васька не чешись. А на кукиш много не купишь, а купишь, дак и не облупишь. Самуилыч, конечно, мужик хороший, добрый, но больно уж любил за чужой карман архидничить[26], чужими мягкими своих поминать. Мудрец, одно слово… Как бы и тут не отвертелся. Песни-то под гармошку в деревне еще горланят, и коней запрячь дело нехитрое: на любой конный двор пошел, с конюхом четушку распил – вот тебе и конь, и сбруя, и бричка на резиновом ходу. Шаркунцы-бубенцы ноне и днем с огнем не сыскать, да тоже не беда, в амбаре медное ботало валяется… блудливым коровам вязать, – на дугу привесить, тоже браво звенит, от бубенца не отличишь. Но платок-то красный к дуге, однако, грех вязать да после свадьбы красу по деревне развозить, как в досельну пору, – не выдержанна девка, надкушенный пирог. Да какой уж там, прости, Господи, платок, ежли от одного мужика откачнулась, ко второму пристала, тут уж, поди, крестинами вовсю припахиват…»
Отец, как и деревенские кумушки, тоже был наслышан кой о чем, хотя Алексей напустил такого густого тумана, что без бутылки и не разобрать. И если соседские кумушки в обсудке счернили краски, от себя присбирывали, то отец все же знал дело вернее.