Ах, война…
Погнали немцев из наших мест, и мы спустились семьей в станицу. Мама стала работать председателем колхоза, если можно было назвать колхозом это «заведение», где буквально все было разграблено: большую часть скота угнали в Германию, как, впрочем, и многих людей. Словом, людей, как и скот, угнали…
Дали нам в Отрадной две комнаты какого-то бывшего учреждения. Дом тут же заполнился людьми с разных концов страны. Селились они, правда, ненадолго: подработают на дорогу – и скорее, скорее туда, в разбитые войной города. Мама с подружками ходила по Отрадной и, как увидят людей с узлами, тут же тащат к нам в дом, да еще с каким-нибудь митинговым призывом:
– А вы чего тут под забором расселись? А ну-ка вставайте. Айда за нами!
И люди идут за мамой, оборванные и измученные, но улыбающиеся, с надеждой, что скоро все образуется. Эта добровольная комиссия по приюту переселенцев кричать-то кричала, звать-то звала, но, кроме как на свою жилплощадь, селить людей было некуда. Таким образом, у нас в двух комнатах разместились как-то девять человек: трое из Ленинграда, трое из Сталинграда, трое из Днепропетровска. Спали покотом. Я целыми днями сидела верхом на искусственной мельничке, установленной на скамье. Крутишь ее, и оттуда медленно течет кукурузная мука. Да, накормить всех было нелегко: вместе с нами получалось шестнадцать человек. Меня, правда, иногда подменяли.
С особым удовольствием лазили по вещам и узлам, как тараканы. Теснота, но – прекрасно! Сколько мы в то тяжкое время смеялись, рассказывая друг другу всякие были и небылицы.
Помню, одна девушка из Ленинграда, Женя, пошла на свидание, а я ей перед тем лепешку дала. Она в темноте возвращается, ложится рядом и недовольно говорит:
– Ну зачем, зачем ты затолкала в меня эту кашу?! Я кукурузу не привыкла есть. Стою на свидании, тишина кругом, красиво, луна светит, а у меня в животе бурчит так сильно, что, думаю, больше он ко мне не придет.
Запомнился рассказ Жени Луневой о своей соседке-портнихе. Ее не любили все: и за то, что она варила на плите в маленьких кастрюльках; и за то, что была вся в бантиках, какая-то игривая. И было у той портнихи странное увлечение – варенье. Вместо книг у нее на полках стояло варенье. Даже из других городов ей приходили посылки с банками, рецепты. Да и сама она в общем-то охотно делилась новинками. Так у нее собралось несколько сотен банок. Узнав о голоде в Ленинграде, она вернулась домой.
– Но как же она туда уехала? Там ведь была блокада?
– Решила отдать свой склад варенья людям, и ничто не могло ее остановить.
Когда я была спустя долгие годы у Жени Луневой, она закончила рассказ о той портнихе: варенье раздать она успела, но сама погибла от голода, поскольку так и не смогла вернуться снова в эвакуацию.
Работали все эти люди у мамы в колхозе, но мысленно всегда были в пути – домой. Мама говорила им: «Куда вы спешите? Поработайте». Нет! Домой.
Семья Чернявских из Сталинграда заявляла так: пусть руины, пусть пепел, но только в Сталинград. У Чернявских бабушка была, вредная такая. Ругалась, что мы вечером гулять ходим, и пока все не соберутся, ни за что спать не ляжет. А мне она, помню, связала из катушечных ниток панаму с полями, чтобы я пофорсила в школе.
Да, школа… Хорошо, конечно, что немцев погнали, но в феврале, а это, считай, середина учебного года, открыли школу и решили программу за весь год выполнить, чтоб мы год не теряли. У нас же дома жила учительница математики Лунева, мать Жени. В покинутом клубе на пианино, сохранившемся среди хлама бывшего немецкого продуктового склада, Женя самозабвенно играла, а я часами простаивала рядом. В школу ходить мне, как всегда, не хотелось, вот я и ныряла к Жене. Она не выдавала меня, но ее мама на уроках математики была беспощадной. Мне вроде и стыдновато было, что учительница у нас и стирает, и ест, ведь учительница – это же что-то святое! И вот математичка как прилипла ко мне, так и не отстала, своего все-таки добилась: единственный раздел, который я за всю мою школьную жизнь выучила, это были «Функции и их графики».