Мы замерли, боялись пошевелиться. У них, видно, было считаное время, они вмиг оделись и снова затарахтели мотоциклами. А у голубоглазого и ремень свис шикарно от тяжести пистолета – вбок, и спина загорелая, с мускулами и едва видным рядком позвонков на шее…
– Ну, тронули, – со вздохом шепнула старуха с коромыслом, – слава тебе господи, пронесло…
Народ во все века приспосабливался только для жизни, пока не начнут расстреливать или вешать. И пока пуля не полетела в лоб, человек еще надеется, считает все каким-то недоразумением, и каждая секунда для него – огромное время для чуда: кто-то поймет всю бессмысленность происходящего и прекратит это…
Но вернусь к тому, как сбитый летчик Боря жил у нас два дня и как ужасно хотелось ему пойти с нами на танцы в церковь. Всё нашли: и рубашку, и брюки. А на ноги – нечего. В сапогах нельзя – сразу попадет под подозрение. И вот, помню, взяли мои сандалии, отпороли лямки, задники подмяли, и он влез в них, благо брюки в полоску были длинные и дефект сей скрыли. Я согласилась сопроводить Борю. Он так обрадовался, увидев по скамеечкам девушек постарше меня, что сразу же одну пригласил танцевать. Потом другую. Что за влюбчивый дурной характер был у меня? Чуть что, я уже создаю образ, добавляю к нему, потом ревную, восхищаюсь – и пошло! Возраст, правда, ставит все на свое место.
Я бы уже и ушла, но страшно возвращаться вечером одной. И тут Боря, как будто напившись из долгожданного водопада, направляется ко мне.
– Пойдем, Нонночка, пора…
Я с удовольствием успела «косяка дать» всем девушкам, чтобы поняли: мое, а не ваше. Он сбросил мои сандалии, взял их в руки и сказал:
– Кому расскажешь, не поверят. Я так старался.
– У тебя хорошо получалось.
– Иди ко мне!
Он взял меня на руки и понес. Зачем – не знали мы. Нес себе – и всё.
Когда возле хаты я скользнула по его большому телу и встала на землю, он, пальцем надавив на мой нос, сказал:
– Прощай, собственница. Будешь, может быть, когда-нибудь в Ленинграде, заходи, если останусь жив: канал Грибоедова, дом один, квартира шесть. А сейчас буду двигаться, ночами лучше.
Я опрокинула из котелка вареную кашу, завязала в тряпочку и дала ему на дорогу. Когда он выходил, то уже в проеме дверей будто растворился, силуэт его состоял, казалось, из дыма.
В фильмах о войне демонстрируют только таинственность страха, ожидание смерти. Черта с два! Будет вам человек унижаться в оккупации. Он найдет прибежище и для веселья, и для любви, и для еды, и для свидания с партизанами.
Когда немцы хотели забрать колхозного племенного красавца коня, получившего на сельхозвыставке до войны золотую медаль, конь бесследно исчез. Немцы искали его всюду и не нашли. А конь стоял в хате, между кроватью со вздыбленными подушками и хрупкими украшениями на комоде, лишь кошка-копилка, мерзкая такая, разбилась. Потом конь вел себя тихо: он тоже не дурак, чуял переплетение волн врагов и своих друзей. Хутор помнит до сих пор, как предатель из полиции донес и сказочного красавца все-таки увели. Он шел нехотя, мотая головой, как будто все отлично понимал, и ржал, чего раньше с ним не было никогда.
Зачем деликатничать? Предателя «окунули» – вставили головой в общественный сортир.
… В бывших концлагерях до блеска стерты стены спинами людей. Здесь они сидели, любуясь закатом, а вот здесь изготавливали всяческие поделки: кто вязал, кто вышивал. Мужчины плели из хвороста, меняли плетенки на кусочек хлеба. Они жили, а главное – боролись, не охали. А ну-ка проохай четыре года! В фильмах наших частенько заранее дергается какая-то жалобная струна. И в этом ошибка. Трагичнее прощаться с теми, кто мужественно жил и боролся всеми силами. Даже если твоя сила заключается только в том, что ты принес от партизан свежие газеты и распространил их среди своих людей. Новости нужны были тогда как воздух, а вернее, не новости, а знание истинного положения на фронтах. В нашем колхозе «Первомайский» тоже были свои молодогвардейцы…