– Ты готова сыграть в игру?

– Да, f57.

– Это необязательно писать. Уверена?

– Да, начинай.

– Вот тебе первое задание. Ровно в четыре двадцать ты должна быть в сети. Я скину тебе запись длительностью полчаса, в четыре пятьдесят два ты отпишешься мне о том, что ты на ней увидела.

– Хорошо, я сделаю. Можно вопрос?

– Конечно, София.

– Кто ты?

– Я – тот, кто знает о тебе все. И твое отчество, и дом, в котором ты живешь, и даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной.

– Правда?

– Посмотришь запись и узнаешь. Если я обману тебя, тебе припишут нового куратора.

Это испугало ее и одновременно вызвало любопытство: до полуночи она сидела за столом в овале склоненной лампы, делающей столешницу под светом вишневой, и рисовала серого кита карандашом. Когда она сдувала на палас мертвую кожу стирательной резинки, в комнату вошла мама. В темноте ее лицо казалось коричневым, воспаленно поблескивали глаза.

– Почему ты не ужинала, Софа?

– Не хотелось.

– Ты не болеешь, – через силу сказала она, – доченька?

– Нет, мама.

– Что это ты рисуешь, милая? Ты ведь не рисовала уже полгода с тех пор, как закончила художку?

– Да, с тех пор как умерла бабушка.

Предупредительный взгляд. Мама воспринимает это как вызов, но сдерживается. Как только засыпает сын, к ней возвращается не столько любовь к дочери, сколько раскаяние за собственное к ней пренебрежение.

– Это ведь кит? Почему он тогда улыбается, Софа?

– Это особенный кит.

София долго ворочалась в постели, а когда уснула, ей, кажется, ничего не приснилось. В четыре пятнадцать прозвенел будильник. Она открыла глаза и почувствовала себя внутри утробы огромного животного, поглотившего ее. Не сразу вспомнилось обещание Абре, ночные звуки были странны: из смесителя на кухне капало, в открытую форточку ворвался звук резко вывернувшей из двора машины, и долго звук скрипнувших тормозов отдавался в перепонках. София нащупала телефон и открыла приложение, спустя минуту Абра действительно скинул ей запись – запись с чужих похорон.

Рука снимающего, судя по всему, родственника, дрожала, он неровно держал сотовый, то и дело ставил его на попá и причитал: «Как же ты, моя племяшка, будешь дальше, кто о тебе позаботится на том свете?» Вдруг он замолкал. Потом на фистуле снова заводил: «Глупая-глупая, что ты наделала?» На запись попало мертвенно-зеленое лицо покойницы – ровесницы Софии, увидев его, она подумала, что так, должно быть, выглядят русалки с неестественно фиолетовыми губами. На лбу трупа был венчик с выведенными тушью образами Богородицы, Крестителя и, кажется, архангелов. Издалека они сливались в чужой язык – письмена смерти. Взахлип причитала мать покойницы, ее поддерживали под руки двое мужчин, пожилые женщины были спокойны, двигали провалившимися ртами, губы их были гусеницами и червями, что заведутся скоро в новом теле. Снимающий вздыхал: «Господи! Зачем и за что, господи?» Кто-то подозвал его, теперь на записи был пол из мраморной крошки, слышался невнятный разговор: «Ну что, что-нибудь отснял?» Что-то неразборчивое в ответ, сотовый потянулся вверх, на запись попали стеклоблоки, которыми была заложена одна из стен зала для прощания. София сняла наушник и отмотала вперед. Вдруг она вспомнила слова Абры: «Я знаю даже то, о чем ты думала, когда переписывалась со мной…» Мурашки прошли по спине, по верху головы закололо от испуга, подумалось: потянешь за волосы, и они с готовностью покинут голову, как дешевый парик.

Снова запричитал снимающий и прошептал: «Отец с братьями подняли ее гроб! Подняли!» Тишина вдруг водворилась, и среди этой тишины сотовый показал бессмысленное белое лицо матери, которая закричала: «Оставьте ее! Оставьте! Не выносите!» Кто-то заголосил с другой стороны зала, в запись попало грязное окно с разводами, за ним – решетка, неопределенное время года. Кажется, осень, судя по тому, что отец в куртке. Вдруг что-то дернулось. София не поверила своим глазам. В гробу что-то дернулось. Четверо носильщиков в недоумении стали задирать головы: «Что не так? Да не припадай ты!» И в то же мгновение в гробу кто-то поднялся, и венчик слетел с головы на плиточный пол. Зал разом охнул, подвернулось тело тучной женщины в черной шали с заплаканным лицом, грохнулось в обморок несколько тел. Вначале занялся шепот: «Она встала, господи, она встала!» Затем мать изо всех сил закричала: «Доченька, это ты, доченька, скажи хоть слово!» Топот. Снимающий без конца повторял: «Это чудо, чудо, чудо!» На камеру лишь единожды попало чье-то растерянное мертвенное лицо и очертания согбенной девочки, сидящей в гробу, который, едва не перевернув, поставили на табуретки восемь мужских дрожащих рук.