Если я опускаю то, что было дальше, то это потому, что даже теперь, более двадцати пяти лет спустя, я сожалею о том прощании. В Канаде с 1983 года не было ни одной амнистии, и у мамы не хватало денег, чтобы поддержать Ай Мин так, как той было необходимо. В Америке, как нам всем хотелось верить, у Ай Мин будут лучшие шансы на стабильное будущее.
Прежде чем уйти, она заключила меня в долгие объятия. Она была с нами так недолго, но теперь, когда уходила, я поняла, как глубоко и с какой легкостью она нас изменила. Я боялась, что сами по себе мы с мамой не сможем друг о друге позаботиться.
– Плакать не стыдно, – шепнула Ай Мин. – Помнить не стыдно. Не забывай, Ма-ли. Ничего еще не пропало. Пока еще нет.
Она выпустила меня. Я открыла глаза. И, потому что я ее любила, я попрощалась. Я вцепилась в иероглиф, который она для меня нарисовала: 未 (вэй), “еще нет”; будущее, движение или музыкальная пьеса; вопрос, на который до сих пор нет ответа.
После я лежала на диване. Я не плакала. Поэзия и память, сказала Ай Мин, были во мне сильны; я была создана для математики. Я вознамерилась запомнить все, что она мне рассказала, деяния прекрасные, жестокие и мужественные, что совершили ее отец и мой и что связали воедино наши жизни.
Большая Матушка Нож заболела. Смертельная усталость от последней поездки в Биньпай, девятнадцатичасовая дорога и передозировка яичных блинчиков – все это совокупными усилиями разнесло ей кишки. Когда худшее миновало, она, крайне несчастная, лежала в постели. Даже веки ее как будто переутомились – все время опускались и застили ей свет.
Воробушек взял свои журналы и ноты и расположился в родительской спальне, принося матери чай, чистя для нее апельсины, открывая и закрывая шторы в зависимости от положения солнца и материнских капризов, и выжидая – все время выжидая – пока ее сознание не прояснится настолько, что она попросит сесть у кровати, взять стопку тетрадей, которую она называла Книгой записей, и продолжить рассказ.
Пустыня, в которой разворачивалось действие первых глав, стала Воробушку вторым домом; даже кожа на собственных руках в какой-то момент начала казаться ему сухой и загрубелой. Порой он забывал, что читает вслух. Вместо того слова становились его собственными: он сам был Да Вэем, запертым на радиостанции в пустыне Гоби, когда, как ураган, налетела война, и разнесла землю на части, и он испугался, что остался последним живым человеком в этом перевернувшемся с ног на голову мире. Чтобы утешиться, Да Вэй представлял себе невидимых зрителей, от которых никогда не получал ни весточки; он сочинял себе от них письма и день за днем уснащал их жизни деталями:
Разве не правда, господин Да Вэй, что некоторым людям судьбой предназначено исчезнуть – с той же верностью, с которой некоторые озера испаряются в сезон засух? А в то же время другим судьба пересечь верхнюю границу этого мира. Да здравствуют те, кто сражается за нашу независимость! Да будет так, чтобы мы пощадили друг друга и обрели мир, да будет так, чтобы однажды мы простили братьев наших, поскольку эта война – и наш недуг, и наша надежда. Господин Да Вэй, прошу вас посвятить третью часть Третьей симфонии Старого Бэя моему сыну, Урожаю Вонгу. Желаю сказать: Обильный Урожай, стой гордо и служи своей стране храбро. С днем рождения, сын мой.
Слушатели следили за голосом Да Вэя в сумерках своих каморок, сквозь зябкие ночи по первые швы утра. Люди ждали, собравшись вместе или совсем одни, пока бой пройдет мимо, ждали затишья перед следующей бурей, ждали бури, что последует за этой краткой отсрочкой.