– А что, если там беда? – сказал Папаша Лютня. – Она что, думает, у них иммунитет?

Воробушек поднял глаза. Кто это – они, удивился он.

Желая прозвучать как сын героя-коммуниста, Воробушек сказал:

– Можно поехать и ее спасти.

Отец промолчал.

Музыка продолжала играть.

Воробушек вышел в лунный пейзаж пятнадцатой вариации бок о бок с отцом – и все же отдельно от того. Гленн Гульд играл и играл, зная, что музыка написана и пути проложены, но озвучивая каждую ноту и интервал так, словно никто и никогда их прежде не слышал. Музыка была столь утонченной и вместе с тем столь осязаемой, что Воробушек громко вздохнул при мысли о том, что, даже сочиняй он музыку сто тысяч лет, ему никогда не достичь подобного изящества.

– В музыке нет будущего, – сказал Папаша Лютня. В голосе его не было упрека. С тем же успехом он мог бы сказать, что комната квадратная, а в отечестве двадцать две провинции, один автономный регион и население в пятьсот двадцать восемь миллионов человек. Воробушек слушал, как если бы отец говорил с кем-то другим – например, с портретами Председателя Мао, премьера Чжоу Эньлая или вице-премьера Лю Шаоци, что мудро взирали на него со стен. Лицо отца вполне соответствовало на вид портретам. – Когда ты был ребенком, то еще ладно, мечтателем было быть нормально. Но теперь-то ты поумнел чуть-чуть, нет? Неужели не пора уже читать газеты и строить свое будущее? В новом мире надо учиться жить по-новому. Тебе бы прилежней штудировать марксистко-ленинско-маоистскую мысль! Надо тебе включаться в революционную культуру. Как сказал Председатель Мао: “Если хочешь получить знания, то участвуй в практике, изменяющей действительность. Если хочешь узнать вкус груши, то тебе нужно ее изменить – пожевать ее… Если хочешь знать теорию и методы революции, то тебе нужно принять участие в революции”.

Тут на них величаво нахлынула шестнадцатая вариация – грандиозное, расцвеченное трелями вступление. Ноты сменяли друг друга все быстрее, и Воробушек словно уносился вдаль вместе с ними. Ему привиделась огромная площадь, залитая солнечным светом.

– Когда ты практически живешь в консерватории, – продолжал отец, – когда захлопываешь за собой дверь репетиционной, ты что, думаешь, никто тебя не слышит? Ты что, правда веришь, что никто не замечает, что ты семьдесят девять дней подряд играл Баха, а до того тридцать один день подряд – Бузони?! Снизойти до эрху, пипы или саньсяня тебе не с руки. А я-то так много сделал для земельной реформы! Я был образцовым отцом, никто тебе другого не скажет… – Папаша Лютня угрюмо выпил и замолчал. – Что тебе дались этот Бах и этот Бузони? Какое тебе-то до них дело?

Отец поднялся и обошел комнату, пока не очутился нос к носу с портретом премьера Чжоу Эньлая.

– Ну, конечно, и Баху было чем заняться, – признал Папаша Лютня. – Бедный сукин сын не меньше дел имел, чем наш генсек: что ни неделя, то месса, фуга, кантата, как будто Бах – это вам завод какой, а не живой человек. Но Воробушек, ты на мою жизнь посмотри.

Премьер Чжоу на портрете выглядел так, точно сочувственно кивает.

– Каждую неделю по пятьдесят выступлений в школах, в деревнях, на заводах, на митингах! Я – машина на службе партии и, если надо, буду выступать даже на смертном одре. Старина Бах понимал, что музыка служит высшему благу, но я-то этого разве не понимаю? А Председатель Мао разве не понимает?.. В глубине души ты, Воробушек, думаешь, что иностранец – лучший товарищ, чем твой собственный отец, – Папаша Лютня испустил тяжкий вздох. – И что же он тебе такое обещает? Когда-нибудь ты больше не сможешь выезжать на Бахе, и придется тебе уже делать что-то свое, разве нет?