– Полночь, – сказала я.
Дядька оказался мягкий, как тесто, и мне было не по себе.
Мать протянула руку, и я подошла. Она крепко обняла меня за талию.
– Хочешь посмотреть, что я читаю?
Я склонилась над тетрадкой, уставившись на стайку слов. Китайские буквы вились по странице, словно звериные следы на снегу.
– Это книжка, – сказала мама.
– Ой… А про что?
– По-моему, это роман. Там про искателя приключений, которого зовут Да Вэй и который на корабле поплыл в Америку, и про героиню по имени Четвертое Мая, которая пересекает пустыню Гоби…
Я посмотрела еще пристальней, но по-прежнему не могла прочитать ни слова.
– Было время, когда люди целые книги переписывали от руки, – сказала мама. – Русские называли такое “самиздатом”, китайцы… ладно, допустим, никак особенно мы это не называем. Смотри, какая эта тетрадка грязная, на ней даже трава налипла. Кто знает, сколько людей носило ее с собой… Лилин, она ведь на много десятилетий тебя старше.
“А что меня не старше?” – подумала я. И спросила, не папа ли ее переписал.
Мама покачала головой. Она сказала, что почерк дивный, что это работа обученного каллиграфа, а папа писал так себе.
– В этой тетрадке – одна-единственная глава из какой-то длинной книги. Вот тут написано: “Номер семнадцать”. Кто автор, не сказано, но вот смотри, название: “Книга записей”.
Мама отложила тетрадь. Отцовские бумаги на обеденном столе походили на заснеженные горные пики – они нависали над краем, готовые вот-вот обрушиться и сойти лавиной на ковер. Вся наша почта тоже лежала тут же. С Нового года маме шли письма из Пекина – соболезнования от музыкантов Центральной филармонии, только недавно узнавших о папиной смерти. Мама читала эти письма со словарем, потому что они были написаны на упрощенном китайском, которого она не знала. Моя мать училась в Гонконге и там овладела традиционным китайским письмом. Но в пятидесятых годах на материке, в коммунистическом Китае, было узаконено новое, упрощенное письмо. Тысячи слов стали другими; например, “писать” (цзё) превратилось из 寫 в 写, а “узнавать” (си) – из 識 в 识. Даже “Коммунистическая партия” (гун чань дан) из 共產黨 стала 共产党. Иногда маме удавалось различить прошлую сущность слова, в прочих случаях она гадала. Она говорила, что это все равно что читать письмо из будущего – или говорить с кем-то, кто тебя предал. То, что она вообще редко теперь читала по-китайски и выражала свои мысли в основном по-английски, еще больше усложняло дело. Как я говорю по-кантонски, ей не нравилось, потому что, по ее словам, “произношение у тебя вкривь и вкось”.
– Холодно тут, – прошептала я. – Давай переоденемся в пижамы и пойдем спать.
Мама глядела на тетрадку, даже не притворяясь, что слышит.
– Матушка утром устанет, – настаивала я. – Матушка двадцать раз нажмет на “отложить сигнал”.
Она улыбнулась – но глаза за стеклами очков стали вглядываться во что-то еще пристальней.
– Ступай спать, – сказала она. – Не жди матушку.
Я поцеловала ее в мягкую щеку.
– Что сказал буддист в пиццерии? – спросила она.
– Что?
– “Мне все едино”.
Я расхохоталась, застонала и расхохоталась снова, затем вздрогнула при мысли о жертве телеубийства и его тестообразной коже. Мама с улыбкой, но твердо подтолкнула меня к двери.
Лежа в кровати, я поразмыслила о кое-каких фактах.
Во-первых, о том, что в своем – пятом – классе я превращалась в совершенно другого человека. Я там была такая добренькая, такая уживчивая, такая старательная, что иногда даже думала, что мой мозг с душой существуют по отдельности.
Во-вторых, о том, что в странах победнее людям вроде нас с мамой не было бы так одиноко. По телевизору в бедных странах вечно толпы, а битком набитые лифты поднимаются прямиком к небесам. Люди спят по шестеро в одной кровати, по дюжине в одной комнате. Там всегда можно высказаться вслух и знать, что кто-то тебя да услышит, даже если не хотел. По сути, наказывать людей можно так: вырвать их из круга родных и друзей, изолировать в какой-нибудь холодной стране и расплющить одиночеством.