Девицы в издательстве, в котором Иришка была выпускающим редактором, от зависти чуть не передохли. Они со своими выточенными природой и фитнесом с массажем телами, которые холили и лелеяли с утра до вечера, – то обжигали их искусственным загаром, то морозили искусственным холодом, с искусственными глазами и бюстами, с губами не природного происхождения, и прочими женскими прелестями, не могли понять, что этот красавец Григорьев, давно и надежно разведенный, по-честному одинокий и безумно богатый, нашел в этой Иришке-замухрышке! У нее, по их мнению, «ни кожи, ни рожи», а он ее взялся на руках носить. И лопоухая не красавица, но ужасно милая и классная Иришка расцвела, похорошела так, что не видны были никому ни ее тонкие ножки, ни острый носик, ни чуть косящие глазки.
Она была само очарование, потому что плавилась от любви, в которую окунул ее Григорьев. А через год она вдруг родила симпатичного мальчика, в котором Григорьев души не чаял. Он забыл про свои сорок с «хвостом», носился с малышом, как с писаной торбой, купил для него все, что можно было купить. И за этими заботами он как-то просмотрел момент, когда его Иришка вдруг погрустнела, как-то печально следила за тем, как отец играет с ребенком, как он дурачится, изображая лошадку – видели бы его в этот момент коллеги!
Когда он в один прекрасный (ну, почему даже самый печальный день называют «прекрасным», если в нем происходит что-то особенное?!) день, обратил внимание на ее печальное состояние, Иришка сказала:
– У нас, кажется, большие проблемы…
«Проблемы» оказались бедой. Да еще и какой! Врачи в один голос говорили – «Поздно!», а Григорьев в отчаянии готов был на все: операции за границей, лучшие лекарства – по самым заоблачным ценам, светила медицины, травники, бабки, колдуньи, снадобья от сибирских шаманов. Он сам понимал: все напрасно. Иришка угасала на глазах. Последние дни она провела в больнице, где никого не хотела видеть. Даже Григорьева. На него ей особенно больно было смотреть. Она видела, как мучается любящий и любимый человек, и ничем не могла ему помочь.
Когда, незадолго до конца, Алиса приехала ее проведать, Иришка с потухшими глазами, в платочке, скрывавшем лысую голову, печально сказала ей:
– Как я устала от всего. Скорее бы…
Алиса ужаснулась. Как может живой человек даже думать об «этом»?!
– Хорошо, что тебе этого не дано понять… – печально ответила ей Иришка. – Больше всего мне жалко Сашу. За что я делаю ему так больно?! Слава богу, Павлик ничего не понимает…
Иришка ушла тихо и, как рассказал потом Саша Григорьев, присутствовавший при этом, «с чувством облегчения».
И это далеко не одна история, которая произошла в близком Алисе круге людей. Все эти печальные известия заставляли ее каждый раз вздрагивать, и мысленно просить Всевышнего: «Только не со мной! Только не с моими близкими! Не приведи и оборони!» Жалко было угасающих, потерявших надежду людей. Еще больше было жаль их родственников, которые кидались во все тяжкие на поиск лекарств, уникального народного врача, лучшего хирурга, денег, наконец, которые требовались на операцию.
Потом оказывалось, что все это напрасно, что поздно, что нет уже ни сил, ни желания вылезти из беды. И оставалось только ждать. Хорошо, если не очень долго…
Всякий раз, когда в окружении ближнем или дальнем случалась эта беда, Алиса переживала ее, как свою. И не знала совершенно, что будет делать, если беда эта придет в ее собственный дом. Думать не хотела, отгоняла прочь, незаметно плевала через левое плечо, и молилась – «Только не это!»
И вот оно