– Да, конечно, если бы он сейчас уехал в командировку, это было бы самое лучшее, – мечтательно согласился Модзалевский.

– Прожил бы год за границей, – говорила Елизавета Сергеевна, – всё бы тут без него наладилось. Сашу выкормим, воспитаем как надо… А не то ведь просто сил, никаких нет! Усовести ты его, бога ради! Уговори уехать! Скажи, что нам и ему так легче будет.

– Я уже ему неоднократно это говорил… – возразил Модзалевский. – Вообще его не понимаю… Ясно только одно, что он томится и не находит себе места, и работа валится у него из рук, а между тем ему надо ещё свои дела закончить, перед отъездом.

– А ты был в сиротском суде?

– Нет, не успел.

– Что же ты? Надо хлопотать!

Модзалевский собирался хлопотать о том, чтобы его назначили опекуном над ребёнком, на случай, если Лукомский уедет за границу. Об этом уже был разговор с зятем, и тот не только соглашался оставить внука на это время у Модзалевских, но и сам просил их об этом и даже дал метрическое свидетельство Саши.

– Завтра же я съезжу в суд, – сказал Николай Павлович, поднимаясь со стула. – А теперь, в самом деле, попробую ещё раз поговорить с ним насчёт командировки.

И он пошёл к зятю.

Зять был у себя в комнате. Когда Модзалевский вошёл к нему, он рылся у себя в письменном столе с мрачным видом, не внушающим ничего хорошего.

Модзалевский шёл сюда, искусственно смягчив и умиротворив себя. «Надо уже закончить все эти ссоры и склоки, – думал он, – надо хоть как-нибудь установить приличные отношения».

Но когда он опять увидел мрачную фигуру этого человека, насквозь пропитанного одним негативом к Модзалевским, благие мысли и намерения стали быстро испаряться. Николай Павлович почувствовал, что внутри него снова закипает острая неприязнь к Лукомскому.

– Извините, что помешал вам, – против воли сухо произнёс он, – нам надо объясниться, долго жить в таких условиях становится уже невозможно.

Лукомский продолжал рыться в столе, не меняя позы и, по-видимому, начал злиться, так как его уши начали багроветь.

– Я тоже так считаю, это становится невыносимым! – ответил он. – Но едва ли я виноват в этом…

– Зачем разбирать, кто прав, кто виноват? – промолвил Модзалевский, стараясь удержаться от овладевшего им раздражения. – Дело не в том, кто виноват, а в том, как установить более приличные отношения. И я думаю, Даниил Валерьевич, что не только нам нужно пойти на уступки, но и вам тоже. Вы чересчур требовательны. Вы не хотите не с кем считаться. Вот и сегодня вы совсем напрасно рассердились на Елизавету Сергеевну и не пожелали даже выслушать её объяснения!

Модзалевский незаметно сам для себя перешёл от предполагавшихся уговоров к упрёкам. Лукомский вспылил.

– Николай Павлович! Не я не хотел выслушивать объяснения, а maman… Я целых полчаса стоял перед закрытой дверью в детскую, вход в которую должен быть открыт для меня постоянно, как для отца ребёнка, в любое время дня и ночи… Я убеждал maman, я объяснял ей всё это и объяснял это раньше. И всё-таки, несмотря на присутствие прислуги, меня не впустили, и теперь даже в глазах няньки я – пустое место. Неудивительно, что меня во всём доме никто в грош не ставит. Maman поразительно бестактна в этом отношении. Она совершенно не считается с обстановкой, и с присутствием посторонних лиц. Это уже не первый, не второй и даже не десятый такой случай. Это система!

– Ну, какая такая система? – рассердился Модзалевский. – Елизавета Сергеевна была раздета, одеться было некогда, а вы, извиняюсь за выражение, ломились в дверь как буйный. И я вас спрашиваю, это тактично? Вот это тактично, по-вашему? Да и вообще это такой вздор, такая чепуха, что и говорить бы не стоило, а вы делаете из мухи слона!