– Смотри, стакан разбил, – сказал один клерк другому, не заметив возвращения бухгалтера.

На лице клерка не было ни капли сочувствия, из-за чего увиденное и услышанное мгновенно вскипятило, и без того горячую, кровь грузина.

– Убирайтесь вон!!! – гаркнул он во всё горло, покраснев до такой степени, что лицо стало лиловато-красным. – Живо возвращайтесь, дураки бесчувственные, по своим местам! Что тут смотреть?! У человека горе, плачет, а вы глазеете! Ууу, болваны, идиоты, шайтаны проклятые!

Глазеющие сконфузились и начали разбредаться. Чакветадзе окончательно рассвирепел, схватил половую щётку и швырнул её в толпу отступающих по своим местам, уже совершенно не думая о спокойствии им же самим охраняемого Модзалевского.

Модзалевский, словно пробуждённый воплями грузина, пришёл в себя и перестал плакать.

Он чувствовал страшную разбитость и вялость во всём теле, но острая душевная боль прошла. Он огляделся, вытер набухшие красные глаза и промолвил:

– Иван Иваныч, будь добр, позвони, чтобы дали холодной воды. Да позови Сухомлина.

– Работать хочешь? – кротким и тихим голосом спросил Чакветадзе, заботливо, словно нянька, наклоняясь над ним. – А может лучше тебе домой пойти? Или немного отдохнуть? Ведь опять плакать начнёшь…

– Нет уж, довольно! – сконфуженно пробормотал Модзалевский. – Пора за дело браться.

Он пошёл в уборную, умылся ледяной водой, выпил капель и, освежённый и спокойный, вернулся в кабинет.

– Оставили ли каюту Акимову? – спросил он кассира. – Он ещё вчера по телефону заказывал.

– Николай Павлович, кают нет, – ответил кассир, – пароход весь забит, не одного места нет.

– Позвоните ему на квартиру: может быть, он ещё не успел выехать на пристань. Спросите, не подождёт ли он до завтра? Да вели первый свисток давать. И без того задерживаемся.

Спустя минуту над конторой, перекрывая смешанный гул голосов пассажиров, мощно зазвучал гудок с «Гвидона».

И Модзалевскому показалось, что этот знакомый и приятный шум звал его к прежней трудовой и спокойной жизни. Он как бы говорил ему: «Твой страшный двухнедельный кошмар закончился. Ты опять войдёшь в старую колею, и будешь доживать жизнь в прежней обстановке, чуждой потрясений и недоумений».

И вплоть до отхода «Гвидона» Модзалевский чувствовал себя по-старому работоспособным и любящем свою работу тружеником. Он разговаривал с пассажирами, урезонивал грузоотправителей, отправился на пароход присутствовать при высаживание какого-то скандалившего пассажира и имел такой спокойный вид, что ревниво наблюдавший за ним Чакветадзе недоумевал и бормотал, пожимая плечами.

– Смотри, пожалуйста! Совсем другой человек. А ведь как плакал! Как плакал!

Глава вторая

Но когда Модзалевский вернулся домой, в городскую квартиру, ему стало ясно, что прежней колеи всё-таки ещё нет, и что потрясения и недоумения вовсе не кончились.

Если там, на пристани, в обстановке привычной работы, всё было ясно, и всё звало к жизни, то здесь, дома, всё оставалось ещё в границах прежнего ужаса и скорбного недоумения перед злым и непонятным ударом судьбы. И, войдя к себе, Модзалевский опять почувствовал, что прежняя жизнь непоправима и невозможна.

Тысяча мелочей напоминали ему о жестокой утрате: рояль, ноты, картина, нарисованная Еленой, её книги, вещи. Всё это осталось без изменений, как будто смерть и не приходила к ним в дом. Но самым ярким напоминаниям были два живых существа, остававшиеся в доме Модзалевских после кончины дочери: её ребёнок и её муж.

Ребёнок был её продолжением, частичкой её самой, и это напоминание было приятным. Оно служило естественным и живым звеном с навсегда угасшей дороги жизни и сулило в будущем какую-то смутную отраду.