Работа была тяжелой, с раннего утра до вечера, но кормили сытно. Мать доила коров, убирала хлев, задавала скоту корм. Толя тоже работал: полол огород, кормил кур, чистил картошку. Поляки были веселые, смеялись, рассказывали всякие истории, учили Толю с мамой немецкому. Одна из полячек убирала у хозяина в доме, ей удавалось подслушать новости – через нее и узнали летом сорок четвертого, что советские войска вступили в Польшу. Мама заплакала, стала говорить, что наши вот-вот придут – скорей бы!

Утром все пошли на работу, а матери с Толей хозяин велел остаться. Сказал, ему не нужны такие работники, которые ждут не дождутся Красную армию. И зачем они нанимались в Германию, если не хотят тут быть? Он велел им садиться в подводу и повез обратно в распределительный пункт.

* * *

Несколько дней прожили в бараке, потом их поставили в ряд вместе с теми, кого пригнали недавно. Толя посмотрел вдоль ряда: мамино лицо было глаже и розовей, чем серые после поезда лица оголодавших в оккупации людей. Он крепко держал маму за руку. В прошлый раз так не боялся – тогда он слишком устал, все было внове, ничего не понять, будто спал на ходу. Теперь ему было по-настоящему страшно: уже наслушался разных историй и знал, что их могут разлучить.

Чего он боялся, то и случилось: один бауэр выбрал маму, а его не захотел. Мама просила, обещала, что мальчик будет работать, никому не помешает, Толя вцепился в ее руку и орал. Собрались люди, поднялся шум, немцы спорили, что-то друг другу доказывали. Над Толей склонился старик, он повторял: «Их бин Ханс, их бин Ханс», – и показывал себе на грудь. Мама тоже стала Толю уговаривать, и в конце концов он понял, что его возьмет к себе этот старик по имени Ганс, он живет рядом с фермой, куда забирают маму.

У нового бауэра мама ухаживала за свиньями. Говорила, с коровами было лучше, но что было, то сплыло, а былое быльем поросло. И еще говорила: хорошего не стало – худое осталось, а худого не станет – что останется?

По вечерам Толя ужинал с семьей старого Ганса и бежал к маме, с разбегу перепрыгивая широкий ручей, разделявший фермы. Забирался на чердак, где спали работники, они с мамой обнимались, зарывались поглубже в сено и шептались, пока не засыпали, прижавшись друг к другу для тепла и утешения. Рано утром бежал обратно – мамин хозяин не любил, когда чужие болтались в его дворе.

В конце шестидесятых, когда мамы уже не было, а старшему сыну исполнилось восемь, Толя в бане тер мочалкой тонкие плечи сына, лопатки, похожие на куриные крылья, невесомые руки – и думал: неужели тогда, в Германии, я был таким маленьким? Совсем же ребенок.

На ферме он помогал по хозяйству, и еще оставалось время поиграть с младшей внучкой Ганса, Луизой. Она была неулыбчивой девочкой, пухлой и белокожей, похожей на куклу с тонкими желтыми волосами – Толя видел такую в витрине, когда Ганс брал его с собой в город на почту. Луиза бегала за Толей всюду, даже на скотный двор, хотя ей туда не позволяли ходить. Услышишь ее голос: «Анатоль! Анатоль!» – и вроде становится веселей.

Ее старший брат Вальтер донимал их обоих, норовил толкнуть, вроде нечаянно, или как-нибудь прицепиться. Драться не дрался – ему Ганс запрещал, грозил выпороть, а порки Вальтер боялся. Гаже всего было, когда Вальтер назло ему обижал Луизу. Приходилось терпеть: не прогнали бы. И Толя сжимал кулаки и терпел, хотя пару раз чуть не сорвался.

Еще на ферме жили молчаливая жена Ганса и старшая внучка, семнадцатилетняя Марта. Они обе тоже работали: стряпали, убирали, доили коров, процеживали молоко. На молокозавод Ганс отвозил бидоны сам.