Уолласу вспомнилась черная вода, много лет назад смотревшая на него из сливного отверстия раковины в доме родителей. Черный глянцевый кружок, похожий на идеально ровный зрачок. Из раковины кисло воняло не то гнилью, не то объедками. А еще черную воду он видел в бочках, стоявших у них во дворе. Уоллас как-то хотел вылить одну из них, но отец сказал: «Не надо, это про запас». Он хранил всю эту воду, как другие хранят старую одежду, пустые бутылки, исписанные ручки или сломанные карандаши. Ведь никогда не знаешь, что из этой рухляди может однажды пригодиться. С крыши дома в бочки сыпалась прошлогодняя листва, разлагалась там, и вода в итоге делалась черная, как смола. Иногда, когда от зелени уже ничего не оставалось, Уолласу удавалось разглядеть в ней хрупкие коричневые остовы стеблей. А если наклонить голову под правильным углом, становилось заметно, что под черной гладью, извиваясь, скользят какие-то личинки. Отец как-то сказал ему, что это головастики. Что, если зачерпнуть их в горсть вместе с водой, можно рассмотреть их мягкие тельца и зачатки ножек. Уоллас ему поверил. Снова и снова набирал в горсти скользкую воду, щурился, всматривался, пытаясь их разглядеть. Но, конечно же, никаких головастиков там не было, одни только комариные личинки.

Темные воды…

В груди застрял тугой запутанный узел. В легких словно катался маленький черный шарик. В животе ныло. Уоллас не ел весь день. И голод вылизывал ему желудок шершавым кошачьим языком. На глаза что-то давило изнутри.

И Уоллас охнул, осознав, что это слезы.

Внезапно он ощутил, что рядом с ним что-то движется. Обернулся, готовый увидеть воскрешенную памятью фигуру отца, но оказалось, это подошла Эмма. Они с Томом и их собакой Глазастиком, лохматым жизнерадостным созданием, все же явились на пристань. Эмма закинула руку ему на плечи и рассмеялась.

– Что это ты тут делаешь?

– Я бы сказал, наслаждаюсь видом, – отозвался он, вторя ее беззаботному тону. Они больше недели не виделись. Эмма работала в лаборатории, располагавшейся на два этажа ниже Уолласовой, в конце длинного темного коридора. Когда Уоллас заходил к ней – занести что-нибудь или позвать вместе пообедать, – ему каждый раз казалось, что он переместился с факультета биохимии в какое-то иное запретное место, провалился в другое измерение. Стены в этой части здания были голые, лишь в одном месте висела доска, с прикнопленными к ней желтыми флаерами и афишами мероприятий, проходивших еще в восьмидесятые. Из всех своих сокурсников Уоллас теснее всего сдружился с Эммой, ведь они с ней оба не были белыми мужчинами. И вот уже четыре года они переглядывались поверх голов высоченных, громогласных, несокрушимо уверенных в себе парней. Вот уже четыре года украдкой болтали в длинном темном коридоре. И в такие моменты Уолласу начинало казаться, что со временем ему тут и в самом деле может стать легче. Эмма откинула за спину темные курчавые волосы и заглянула ему в лицо. И Уолласу подумалось, что скрыть что-то он сейчас сможет не лучше той пропитавшейся жиром Коуловой салфетки.

– Уоллас, что-то не так? – спросила Эмма. И положила мягкую ладонь ему на запястье. Он откашлялся.

– Нет-нет, – в глазах щипало.

– Что стряслось, Уоллас? – снова спросила она, придвигаясь ближе. У Эммы было маленькое личико с крупными чертами и кожа оливкового оттенка. Оттого некоторые, увидев ее в плохом освещении, начинали считать, что она не совсем белая. Но нет, она была белая, по крайней мере, в смысле расы. Предки ее происходили из Богемии – или Чехии, как она теперь называется. А бабушка и дедушка по другой линии были родом с Сицилии. Подбородок у Эммы был такой же острый, как у Ингве, только без ямочки. Обхватить своей маленькой ручкой запястье Уолласа она, конечно, не могла, но держала крепко.