2. Дело набирает обороты

Вольсингам ворочался на жестком тюремном матрасе, но во сне ему казалось, что он ворочается на скрипучих нарах в дормитории. До рассвета и первого рейда оставалось всего два часа, а он никак не мог уснуть. В окно, перечеркнутое узорчатой решеткой, била луна. Лунный узор складывался на полу в круги и квадраты, в чаши и кольца, воду и пламя, и жидкость перетекала в огонь. Вольсингам смотрел так пристально, что начали слезиться пересохшие от усталости глаза. На полу читалось что-то, похожее на мистерию, которую он видел однажды в храме святого Сомы. Суть мистерии тоже была в превращениях: в сумрачном свете, едва пробивающемся сквозь дымчатые витражи, человек превращался в дерево и тем покорял его своей воле, а фреска с Крестосом на стене точила то ли кровь, то ли древесный сок. Прихожане плакали. Маленький Вольсингам, попавший в церковь случайно, не плакал – его скорей забавляла игра света, чем творившееся преображение. Вечером наставник высек его прутьями за самовольную отлучку из семинарии. Ему исполнилось в тот день семь лет.

Завтра ему исполнится пятнадцать. Завтра его первый рейд в качестве младшего цензора. А потом еще множество рейдов, сто или больше, пока ему не стукнет восемнадцать и он не пройдет выпускные испытания и не станет полным цензором. Тогда ему выдадут собственный прорезиненный костюм и маску-респиратор с угольными фильтрами и определят в бригаду, и он будет бороться с Лесом – в городе или за его пределами. Искоренять лесную скверну огнем. А пока он на подхвате. Завтра. Все решится завтра.

Лунный свет на полу превращался в знаки и в числа и, наконец, в тени и полную тьму. Луна скрылась за тучами. Вольсингам уснул, и больше не видел ничего.


Но второй допрос Вольсингама привели только под вечер следующего дня. Гроссмейстер сидел за столом и листал какие-то записи на серой бумаге, один вид которой вызвал у художника отвращение. За прошедшие сутки с небольшим полицейский удивительно осунулся и пожелтел, и все показное дружелюбие слезло с него, как шкура с линяющей гадюки.

Подняв подернутые красными жилками глаза от своих записей, Гроссмейстер отрывисто сказал:

– Обнаружились новые обстоятельства. Садитесь, Вольсингам, у меня от вас шея болит.

Вольсингам, пожав плечами, сел в кресло. Кость немедленно впилась в задницу сквозь протершуюся штанину.

Полицейский некоторое время смотрел на него, не моргая. Живописец позавидовал его выдержке – у него самого зачастую глаза болели, и пялиться вот так после бессонной ночи было совсем не просто.

– Вы не спросите, какие обстоятельства?

Вольсингам снова, уже в который раз, пожал плечами.

– Я не любопытен. Это мне еще учителя говорили.

– Учителя?

Несколько секунд полицейский, казалось, пытался совместить в сознании образ Вольсингама и этих мифических учителей. Затем он тряхнул головой и раздраженно сказал:

– Покойного опознали. Это Герберт Брюнненштайн, бывший пекарь, совсем недавно вступивший в орден. Кроме того, мы кое-что обнаружили в колодце. И кое-кто видел, как монах перед смертью разговаривал…

Гроссмейстер сделал многозначительную паузу, и Вольсингам, безрадостно усмехнувшись, ввернул:

– Кое с кем?

Полицейский снова наградил его пристальным взглядом, а затем сморщил нос, как будто нюхнул кислятины.

– Зря ерничаете, Вольсингам. По словам свидетеля, позавчера вечером монах беседовал с вашей лозницей.

Отчего-то Вольсингама это нисколько не удивило. Поерзав в кресле и кое-как устроив зад между двух костяных отростков, он вытянул длинные ноги под стол и поинтересовался:

– А что актеры?