– Давайте к делу, – как можно суше ответил я. – Кожинский когда вам обвинения предъявил? После каких вопросов?
– После того, как сказал про блилинг, биллинг, черт. Он меня весь день тряс, безвылазно. А потом сказал, что на моей сумке нашли следы этой девчонки. Предъявил обвинение. А как они туда попали, спрашивается? Она возле меня терлась, что ли? Нет, может и это и приятно даже. Даже наверное приятно, когда об штаны такая мелочь трется, возбуждает.
Я почувствовал, как кровь неуклонно приливает к лицу. Вздохнул и выдохнул, затем поднялся, сделал вид, что ищу что-то в папки. Сел.
– Вы ее видели? Лизу Дежкину?
– Да говорю же, нет. Ни в тот день, ни раньше.
– Шалый, не валяйте дурака. Я прекрасно вижу, когда вы врете.
– Да не вру я, богом клянусь! Невиновен я, вот те крест, невиновен! – голос сорвался на визг. – Будто мне резон врать законнику. Не трогал я ее, не хватался даже и слюни не пускал. Всех, кто по статье проходил подходящей, всех трясли, в газетах читал. Я крайним оказался.
Я долго молчал, разглядывая собеседника. Шалый немного угомонился, замолчал, опустил глаза. Потом снова глянул, вид у него стал как у побитого пса. На глаза даже слеза накатила.
– Я крайний, пойми, законник, – тихо произнес он. – Что, не веришь? Вижу, не веришь. Дурной ты адвокат. Да, дурной!
Но продолжать не стал, смолк, старательно надеясь на понимание.
Я молчал. Девяносто процентов обвиняемых говорят защитнику примерно то же и так же. А потом, когда обвинение предъявит улики, когда адвоката припрут материалами дела, начинают менять показания, надеясь вывернуться, сыскать смягчающие обстоятельства, уповают на ошибки следователя, а в прежних сроках винят произвол судей и пристрастность присяжных. Готовы идти на что угодно, лишь бы скостить годик. Обвиняют всех, кроме себя. Обычно у таких статья написана на лице. У Шалого она так же очевидна.
– Что про изнасилование Кожинский говорил? – наконец, произнес я. Шалый чуть ожил.
– Да в этот раз ничего, а раньше… он мне дырку резиновую показывал, якобы моя. А я даже не понял, что за штука, пока он не сказал, что ее на хер надевают и…
– И что, на этой игрушке тоже следы девочки? – старался сдержаться, но голос все равно дрогнул. В ответ Шалый кивнул.
– Законник, правда, не моя штука. Да, я балуюсь, бывает, но не так. Матерью клянусь!
– Она умерла, я в курсе.
Он нервно сглотнул слюну.
– Ты прав. Не выдержала, ушла. Все надеялась, оправдают. А потом покончила с собой: газом траванулась. Я ее понимаю. Сам не ждал, что всех троих приплетут, думал, меньше.
– Значит, тогда все же троих насиловали, – холодно сказал я. Шалый вздрогнул всем телом.
– Ты не можешь. Меня судили же.
Я посмотрел на него, верно, так, как смотрят на вылезшего из-под блюдца таракана. Он снова сник и смолк.
– Дурной адвокат, – через минуту обоюдного молчания произнес он. Я кивнул и принялся объяснять ему поведение на последующих допросах, скорее всего ему хорошо известное по прошлому делу. Потом спросил об игрушках. Шалый молчал.
– В доме детская порнография была? Снимки, видео, картинки какие? – наконец, спросил я. Он выпучил глаза.
– Да я сказал же, нет. Чем хочешь, клянусь.
Возможно, прав, иначе бы Кожинский давно бы его об этом спросил. Спросил про свидетелей, возможна ли очная ставка. Но тут Шалый не то недоговаривал, не то не знал, ничего толком сказать не мог. Видимо, еще не нашлись. Пояснил только детали того дня, когда его видели с Лизой – дело было на остановке «Лесопарк», где сошли оба. Девочка всегда ходила мимо прудов в хорошие дни, а погоды в конце марта стояли на удивление теплые и безветренные. Родители говорили, это я помнил из газетных очерков, Лиза любила кормить уток, часто застревала надолго, обычно мать ее там и находила. В тот день тоже в первую очередь пошла туда, потом в парк, на качели-карусели. Только после этого забеспокоилась.