А Памела все еще жила в лесу. Она соорудила себе качели между соснами, потом еще двое – покрепче для козочки, полегче для уточки – и проводила время, качаясь вместе с ними. Всегда в один и тот же час из-за сосен, ковыляя, выходил Добряк с узелком за плечами. В узелке было рваное, грязное белье, которое Медардо собирал у одиноких стариков, сирот, больных и приносил Памеле чинить и стирать, чтобы и она по мере сил творила добро. У Памелы было мало развлечений в лесу, и она охотно бралась за работу, а Медардо помогал ей. Выстирав белье в ручье, она развешивала его на веревках от качелей, а Добряк, усевшись на камень, читал ей «Освобожденный Иерусалим».

Чтение Памелу не очень увлекало: удобно разлегшись на траве, она искала у себя вшей (в лесу она немножко запаршивела), почесывалась прутиком, зевала во весь рот, подбрасывала голыми ножками камешки и одобрительно рассматривала свои розовые, толстые как раз в меру ляжки. Но Добряк не отрывался от книги и декламировал одну октаву за другой в надежде просветить ум этой дикарки.

Как-то раз смертельно соскучившейся Памеле – ей было невдомек, о чем там толкует виконт, – удалось-таки науськать на него своих питомиц: козочка лизнула Добряка в лицо, а уточка села к нему на книгу. Медардо отпрянул, захлопнув книгу, и как раз в это мгновение из-за деревьев на полном скаку вылетел Злыдень, потрясая огромной косой. Удар пришелся на книгу: Злыдень одним махом разрубил ее пополам. Левая часть с корешком осталась в руках Добряка, а правая разлетелась по воздуху множеством полулистов. В мгновение ока Злыдень пропал в лесу: конечно, метил он в Добряка, и, если бы не козочка с уточкой, тому бы не сносить головы. Белые страницы с оборванными виршами Тассо кружились по ветру и медленно опускались на ветки сосен, траву, воду. Взобравшись на холм, Памела любовалась порханием бумажных бабочек.

– Вот красотища! – восторгалась она.

Несколько страничек занесло на тропинку, которой проходили мы с доктором Трелони. Доктор поймал одну на лету, повертел, пытаясь прочесть стихи без начала и конца, и покачал головой: «Тут ничего не разберешь...»

Вскоре даже гугеноты прослышали о Добряке, и теперь старый Иезекииль то и дело взбирался на самую высокую гряду, засаженную пожелтевшими виноградными лозами, – оттуда видна была тропинка, поднимающаяся к ним из долины.

– Отец, – спросил его один из сыновей, – вы часто поглядываете в сторону долины. Ждете кого-нибудь?

– Всякий человек ждет, – ответил Иезекииль, – праведный ждет с упованием, неправедный – со страхом.

– Может быть, вы ждете, отец, этого Хромого-На-Левую-Ногу?

– И ты о нем слышал?

– Внизу только и говорят о Кривом-На-Правый-Глаз. Вы думаете, он и к нам пожалует? Почему бы ему не прийти, если наши люди, как он сам, живут не во зле?

– Уж очень крута горная тропа, трудно взойти по ней с костылем.

– Того Колченогого это не смутило, он поднялся на коне.

Гугеноты, услыхав голос Иезекииля, побросали работу и столпились возле него. При одном упоминании о виконте их пробирала дрожь.

– Отец наш, Иезекииль, – обратились они к нему, – помните, в ту ночь, когда к нам приходил Тощий и от молнии сгорело полдуба, вы сказали, что, возможно, когда-нибудь гость придет к нам с добром.

Иезекииль мотнул бородой в знак согласия.

– Отец, а Хромой-На-Левую-Ногу, подобный тому, другому, телом, но не душой, сердобольный столь же, сколь другой жестокосерд, не есть ли он суженый нам гость?

– Любой путник, идущий к нам любым путем, может им быть. Может им быть и он.

– Дай-то Бог, – сказали гугеноты.

Жена Иезекииля, не расставаясь с нагруженной хворостом тележкой, выступила вперед – взор ее был устремлен в пространство.