Оставив его возле телеги, Яков побежал к дымящей тарантайке. По ней явно выстрелили из электрического ружья, причем раза так три, не меньше, – «хаммер-мини» теперь напоминал взорвавшуюся изнутри консервную банку.
Возле телеги лежала лошадь – ей картечью из дробовика разнесли череп. Кира совсем замутило, он привалился к борту, чуть не лег на телегу, вдыхая запах сена, которым было устлано днище. На сене между котомками и чемоданами лежала детская кукла в нарядном цветастом платьице, без одной руки.
Яков Афанасьевич появился вновь и забормотал, суетливо роясь в брезентовом свертке:
– У вас озноб до сих пор… Сейчас, погодите… У Глеба всегда припасено, он такой…
Кирилл выпрямился и снова обхватил себя за плечи, стараясь не глядеть на дохлую лошадь, над которой бодро вились жирные летние мухи. На волнах вдалеке от берега покачивались обломки лодок. Зеленая стена вставала над миром, в вышине загибаясь все сильнее и сильнее, превращаясь в гигантский свод, в чужое, стеклисто-зеленое, пугающее небо. Кирилл поднимал и поднимал голову, скользя по нему взглядом, пока чуть не упал на спину. Схватившись за телегу, он тряхнул головой. Приди в себя! Совсем раскис, нюни распустил…
Мысли путались, он все никак не мог взять себя в руки и начать размышлять связно, прикинуть обстановку и решить, что делать дальше. У Кира уже было такое, когда он как-то в январе улетел в Таиланд, из снежной зимы нырнув прямо в тропический зной. Через два дня после того как сугробы сменились пальмами, а «минус двадцать» превратилось в «плюс тридцать пять», организм словно запоздало удивился этому – и Кирилл на сутки слег в тайской гостинице с повышенной температурой и головокружением, непрерывно чихая, потея и трясясь в ознобе. Акклиматизация быстро закончилась, он пришел в себя, но те сутки запомнил надолго. Сейчас началось что-то похожее, хотя климат и не менялся – зато очень серьезно изменилась сама реальность. Психическая акклиматизация к новому миру…
Он отпрянул, когда под нос ему сунули треснувший граненый стакан, наполовину полный чем-то мутно-белым, с зеленоватым отливом.
– Не хочу я твой самогон… – начал Кир, пытаясь отвести руку агронома.
– Немедленно пей! – велел тот и заставил его взять стакан. – Тебя трясет всего! И губы у тебя синие, Кирюша, как у покойника! Пей! Оно на крыжовнике настояно, особый рецепт, крыжовницей называется, – никто так больше не умел, только наш Глеб. Ну, залпом!
Тон Якова Афанасьевича изменился, стал командирским, очень уверенным. Кирилл влил в себя пойло. Поперхнувшись, зажмурился, кулаками потер глаза. Поморгал, тяжело сглатывая. Самогон провалился в желудок, словно большой угловатый камень. Затошнило, но это быстро прошло.
– Нельзя мне пить, – сказал Кир, морщась и потирая горло. – Я отъезжаю сразу… Теперь… Сам теперь… – язык уже начал заплетаться, в глазах двоилось. Крыжовница была крепкой, градусов под шестьдесят. – Сам теперь меня потащишь.
– Постой здесь, – сказал Яков, забирая стакан. Голос его сделался гулким и доносился будто издалека, словно агроном склонился над колодцем и кричит в него, а Кир сидит на дне. – Хочу еще тела на берегу осмотреть. Они все мертвы, я понимаю, но посмотреть должен, иначе потом мучиться буду, вдруг кто выжил, а я бросил его.
Яков зашагал прочь, и Кир, пытаясь усесться на краю телеги, окликнул его:
– Э, самогон куда дел? Слышишь, Афан… фанасьич, дай еще выпить. Мне легче… легче вроде стало.
Потом вокруг что-то происходило, Яков исчезал, возвращался, – Кир слабо понимал происходящее. Он нашел в соломе литровую бутылку, вытащив пробку, сделал несколько глотков из горлышка. Сгреб пятерней солому, сунул в нее нос и долго дышал. Потом взял однорукую куклу и стал бездумно смотреть в выпуклые глаза из ярко-синего стекла на глупом пластиковом личике.