Облетаем жизнь, как фрагмент страны,
Все щедро, все пьяно, в каждой вше
Сочащееся сложностью клише.

– Дальше.

Дальше Дышло хотела повернуть на икону. Надо как-то подобраться к задаче. Направить появляющиеся строчки на объект.

Круглые бока нашего корабля…

– Не могу, – сказала она. – Не про то пишется. Теперь надо про икону.

– Встань, походи, – посоветовали ей. – Поприседай.

Она вышла из-за стола и начала приседать, перебирая образовывающиеся стихи. Хрустели колени, трещали забитые мясом зубы Грибнюк. Вернулся водитель. Заведующая собирала посуду.

Дышло не знала, как подступиться к иконе. Дело было не в религии, не в чудесах, а в профессиональном желании описать икону абсолютно корректно. Такую маленькую и такую золотую. Такую породистую, пористую. Черную. С двумя людьми. Неразличимыми. С окладом, с крестиками под странным углом. Маленькую и золотую. Через каждые несколько приседаний поэтесса подходила к блокноту и записывала все приходящие в голову образы. Стихи пока не получались. Вдруг снова родилось целое стихотворение, не имеющее отношения к иконе.

Жир из-под кожи лезет
Жир бьет из-под земли
Животные едят животами
Жирные пузыри
Камни и древесина
Во всем есть свой липкий жир
Он жирный, как скотина,
Наш изменяющийся мир.

Встала Бенько и продекламировала свои стихи:

Славящие себя люди
Никогда не узнают, что будет
Внутри скрипящего сапога,
Пока не повиснут
Совсем бескорыстно,
Вниз головой, как серьга.

Следуя ее примеру, Дуванчик тоже прочла:

Луч ветки преломился в стволе
Как двоистый иероглиф,
Поющий о весне.

Это стихотворение сочинила и Рубан. Она вскочила, вне себя от возбуждения, и продолжила запальчиво и театрально, со своей неподражаемой интонацией:

Тяжелый плотный этот ствол
Судьба для листьев и отец
Не убежать им со ствола
Ни вниз, ни вверх, ни в смерть.

Грибнюк осталось съесть всего несколько кусочков, но она тоже захотела прочесть стихи.

– Я вставать не буду, прочитаю так, – сказала она, развалившись.

Мы умираньем не обязаны, а только смазаны,
Мы в умиранье ввязаны, как в вазы,
И плавая, мы крайние счастливцы,
Что можем не слегка, а полно шевелиться.

Дурович тоже внесла вклад:

Это все впереди,
То, что зелено нами.
В этом песни есть
Такие, что стали делами.
В этом разрастание есть,
Обернувшееся временами.
Об этом присутствует весть
С загадочными краями.

Вскоре все присутствующие говорили стихами. И водитель, и заведующая, и дети, и все одновременно рожали бесформенную массу двустиший, спаявшуюся так, что не разобрать было ни стиха. Абракадабра голосов была сложной и живой. Там и здесь из нее выглядывали отдельные слова или их части. На Дышло, забывшую в этом хаосе о своем поручении, вдруг упал стих. Он скользил, и поэтесса то теряла его, разрываемая абракадаброй, то снова сочиняла. Он получился простенький и маленький, как сама икона.

В золоте крестов
Почтимый венцом
Камень заключен,
Прорастивший зерно.

– Ой, – хрюкнула Грибнюк над пустой тарелкой. – Ой-ой, сестрицы!

Перед ней возникла забытая деталь ее самого дальнего детства: изогнувшаяся аркой гусеница на деревянной стене. Деталь сладко искрилась, как фейерверк.

– Ой-ой-ой, – качала Грибнюк головой, обмякнув на стуле. – Это же надо, что происходит.

Закусочная темнела и округлялась. Стоя на месте, стулья двигались.

Обвал поэзии внезапно прекратился, наступила шумящая тишина.

Экскурсанты спохватились, обнаружив себя вокруг убранного стола, и засобирались.

– До свидания, – прощалась заведующая. – Вы мне очень понравились. Приезжайте еще.

– Как-нибудь, – говорили ошеломленные посетители и выбегали прочь.

Автобус спокойно ждал их на стоянке.

– Ну что, удалась маевка? – спрашивала Дурович, но экскурсанты жали плечами, не понимая вопроса.