Деваться мне некуда и я пошла, как миссионер в неизведанные земли, нести свет сомнения и здорового прагматизма. Держа в руках свои записи, выписки из Жилищного кодекса, распечатки двух законопроектов о грядущем переселении, медленно и нехотя поднималась я по лестнице. Впереди было четыре подъезда по пять этажей. Я нажимала сразу по три дверных звонка.

– Кто? – раздалось из-за двери.

– Ваша соседка с первого этажа, – как можно добродушнее ответила я.

Неожиданно. Во всем доме, казалось, кроме меня никого не было. Да и будто самого дома тоже не было – только извивающийся позвоночник лестницы с чередой запертых дверей, которые, как выяснилось, иногда открывались.

Ко мне вышла седая женщина в халате и шлепках. Я снова ей представилась и сообщила о предстоящем общем собрании собственников. Она позвонила живущему этажом ниже соседу, который, имея шестизначный долг за жилищно-коммунальные услуги, в принципе никому не открывал.

Наш разговор гулким эхом отскакивал от пустых стен и мало касался реновации. Тяжелая жизнь и бытовые невзгоды, маленькие зарплаты и горький опыт общения с государственными институтами – вот, что занимало моих собеседников. Во мне они нашли случайного слушателя, с которым можно поделиться своими несчастьями. Сама жизнь стала для них большой личной трагедией и ничего хорошего они больше не ждали. Я же старалась мягко вернуть беседу к волнующей меня теме. На кону стояли наши физически существующие квартиры в доме с земельным участком под ним. А нас принуждали проголосовать за то, чтобы переехать, и отказаться будет нельзя, как только кто-то из соседей заключит первый договор мены.

– А что за дом? – спросила старушка с огромными прозрачными глазами. Она была похожа на маленького совенка: седой пух на голове, пушистая шаль, узкий крючковатый нос и тощие руки с длинными костлявыми пальцами, которыми она цепко держала чашку чая. Ее маленькая собачка влезла ко мне на колени. Я пила чай где-то в позапрошлом веке. На матово-серых обоях развешаны репродукции с натюрмортами и сценами охоты, на полках стоял фарфор и хрусталь, кухонный гарнитур был отделан темным полированным деревом, гипнотически тикали большие часы с разукрашенным фруктами циферблатом, пахло выпечкой.

– Неизвестно, – отвечала я ей, – сама программа пока состоит только из предварительного списка домов под снос. Дома для переселения еще не построены. И хотя мэр обещает, что они не будут выше четырнадцати этажей, никаких подтверждений этому в законопроекте нет. Зато там есть пункт, дозволяющий застройщикам отступать от противопожарных, санитарных и прочих, полезных для здоровья норм. Это удручает.

– Удручает то, что наш дом рушится, – сказала мне Марина Николаевна, еще одна из трех женщин, стоявших в сумерках. Она, чуть наклонившись, держала дверь так, чтобы в любой момент хлопнуть ей перед моим носом. Я не пыталась ее убедить в своей правоте. Я пыталась ее убедить подумать.

– Этот дом еще сто лет простоит! – незадолго до моего неожиданного столкновения с Мариной Николаевной воскликнула веселая рыжеволосая девица, недавно переехавшая к своему жениху из хрущевки на другом конце нашей улицы. Каждую зиму в оттепель ее квартиру на пятом этаже заливало талой водой с крыши.

Я вежливо улыбалась Марине Николаевне:

– Если бы наш дом рушился, его бы признали аварийным. А у нас скоро капитальный ремонт. Если его проконтролировать…

– А вы готовы этим заниматься? – перебила она меня.

– А вы? – вернула я ей вызов.

– Я не могу. У меня ребенок.

Дачи, дети и работы – три кита, на которых покоилась общественная апатия. Если наш дом натурально начал бы проваливаться в ад, это мало кого озаботило. Особенно летом.