Приди, человек, до полсудьбы,
Приди, солдатушко, до полубоя,
Как и бой не бой, людям убой,
Как рвет и землю, и дерево,
И солдатское тело томленое.
Во соседнем селе белы рученьки,
Во чистой реке победна головушка,
Во густых хлебах быстры ноженьки.
Во глубоком рву ясны оченьки,
А как кровь тепла во сырой земле,
Во сырой земле, во чужой стране.
* * *

Что поднялось! – ровно суд Страшный… Нельзя не покориться, а и покориться – душа не терпит… Нету рассудку ни краюшка. Теперь помнится, а то: гром тяжкий, снаряды ревмя ревут, рвутся, у нас раненые вопят… И целые-то волчьим воем воют от смертного страху… Нету того страха страшнее… Куда идти?.. Не идешь, в кучу сбились… Молоденькие криком вопят, по-зверьи… Взял он револьвер да ко мне: «Вылезай». Я назад напираю, земляков куча… Я – карабкаться, а он в меня выстрелил чего-то… Не попал, только все шарахнулись и в атаку полезли.


Эх, до чего плохо было! Как первая повозка дошла, слез Семен Иваныч, бабе говорит: «Собирайся, детей собирай и вещи что понужнее, выселяют вас». Баба оземь, голосит, сапоги целует. Народ собрался, услышали, по селу, словно гром, плач такой. Сразу все говорят и плачут все. Кто головою бьется, кто волосы рвет, а старуха одна телку вывела, за шею обняла, голосом воет, и собаки тоже с ей душу рвут… Ну, стали потом силом сажать – не уговорить. Так босые все, а дождь да грязь и холодно… До чего плохо было, самое трудное…


Я повылез, слышу – дышит, как на бабе… Я повылез подальше да кажу тихонько: что ты тут, сукин сын, а он – хр… хрипит. Я боюсь – кричу, а он боится – хрипит. Я к нему лезу, а он ко мне… Доползли, а кровь из ноги горячая, сам я холодный… Рукою его за шею – щуплый… Ищу, может, где близко ранен… Верно, пальцами в грудь залез… Он, чисто как свинья зарезанная, орет… Я его за горло давлю – тоже мокро, а все, чтобы горше, по груди рву… Замер, как заснул, а я на нем… До утра. Утром рано, саднит нога – чисто смерть, а голова, чисто водою налита, гудит… Не вижу, не слышу, как подобрали – не помню…

И что это, братцы, чи я того проклятого удушил, чи он сам по себе помер?.. Рассуждаю, что не грех, а больше по болезни-слабости снится.


Что здесь плохо – многие из нашего брата, нижнего чина, сон теряют. Только глаза заведешь, ровно лавку из-под тебя выдернут, летишь куда-то. Так в ночь-то раз десять кричишь да прокидываешься. Разве ж такой сон в отдых? – мука одна. Это от войны поделалось, с испугов разных…


Чудно мне здесь перед сном бывает, как устану. Ровно не в себе я. Ищу и ищу я слово какое ни на есть, нежное только. Ну там цветик, али зорюшка, либо что другое, поласковее. Сяду на шинель да сам себе раз десять и протвержу то слово. Тут мне ровно кто приголубит сделается, и засну тогда…


Долго ли я лежал, не знаю. Звезды, идти надо, я ползком на горку выбираюся. За горою, знаю, немцы. Ракеты все слева, и то рад. Ползу, слышу разговор ихний. Смотреть – ничего не видать. Только совсем близко огонь всполохнул. Здоровый немец машинку разжег, кофий варит… А дух, господи… Думаю, коли б этого – вот хорошо бы… Слюны полон рот… Я ползу, а он сидит, ждет кофию, на огонь засмотрелся… Смотри, смотри… Сзаду навалился душить скоренько. Молча сдох, с испугу, видно… Я за кофий, пью, жгусь, тороплюсь… Взял машинку да каску с собой унес…


Хорошая кобыла была, как жену, любил, просто заржет, и мне охота… А налетал с утра… Ну тут с месяц, как свет, так нету покоя… Ни работать нельзя, ничего нельзя… и то нельзя… Грязь в земле развели ровно свиньи… Налетит со светом, кружит и бомбы бросает… И песок-то, и грязь, и гул, и жарко, чисто пекло… Лошадей по-за кусты. Артиллерия по им жарит, а стаканы к нам в обоз. Собирали начальникам, сестер одаривали. Цветы держали и все говорили: красиво, что цветы, а она смерть причиняла… Вот и кобылке смерть причинила… Как его угораздило, только слышу – ржет кобылка, весело ржет… Думаю: что это она радуется? Да к ей… а она и глазом не ведет, мертвая… Это она как в памороке была, что хорошее и представилось…