Мому милая писала
Про любовь про ейную,
На нем морда така стала,
Словно бы елейная.
Мово хлебом не корми,
А письмишко подавай,
Станет светлый, словно образ,
Хоть на стену набивай.

У нас вольноопределяющий хорошо рисует. Ну все, что увидит, так тебе похоже изобразит. Ровно все тебе вдвойне, одно и то же… Аж скушно станет…


Кабы моя воля – сейчас бы я всех, кто побарственнее, скрутил, все бы ихнее поприпрятал до поры и выпустил бы их, таких-то, на всю судьбу. Учись-ка сам на себя жить, свое строить, без нашей подмоги. А потом, как они обтерпятся, я бы им добро ихнее вернул. На что оно мне, только будь ты человеком как след, а не только что руки холить.

* * *

Велит, что нощно, ему баб водить. Баба плачет, не до того ей… Ни избы, ни хлеба – земля да небо… А тут офицеру пузо грей… Да еще напьется, всю срамоту на людях старается производить… Смотрите, мол, как я до бабы здоров… Вот уж здоров как боров, а и глуп что пуп…


Сколько это милиен, не могу умом понять. А коли за рупь у взводного совесть купить можно, так уж за милиен-то много, чай, душ соблазнить легко… Силища.


Сижу я тихо, а он, вижу, все до меня добирается, кого спросит, а все мне кричит: «Ты, сукин сын, слушай да на ус мотай, а то я в зубы тебе всю словесность кулаком всажу»… С этого его слова душа у меня обомлеет и ум за разум зайдет. Как до меня дойдет дело, не то что по науке чего, а имя-то свое крестное забуду, бывало…


Со своим братом я слов сколько надобно имею. А тут немой… И не стыжусь, а все боюсь, что не так услышат. Не понимают они простого человека…


Пошел я, стыдно мне, знаю, что к своим за тем не пойти бы. Зашел, и девка та сидит. Глядит льстиво, знает – зачем. Я и вижу, что гулящая, да не мое солдатское это дело по начальству бабу водить. Постоял, посмотрел, помолчал да и ушел. А он мне за то опосля много гадил…

За горой, за горкой
Баринок гуляет.
А я ножик заточил,
Он того не знает.

Снится мне, бывало, что все стало по-иному. Господа будто нам покорны, а мы владеем ихним всем добром и силою. Ну уж и измываюсь я над ними будто. Откуда что берется. Наяву бы николи такого не придумал. Наяву-то зла такого не вытерпеть. Допекли, значит.


Нет хуже немецкого офицера. Вот это так собака, куды наш! Мне ихний раненый рассказывал: не видит просто тебя, ну ровно ты и не на свете совсем… Наш-то хоть за собаку тебя почитает, все легче…


Того не скажи, того не сделай, все не так, все не по нем… Я у него раб без души… Он со мной хуже Господа Бога поступить может…


Посмотрел я, как господа чудесно живут. На чугунке им что в раю. Диван мягкий, и постелю дают. Ноги вытянул – каждый генерал. Чистота, светло завсегда, и никто псом лютым на человека не брешет…

За мои грехи-убийства
Начальство ответит,
Что умру, что отличуся,
Все крестом отметит.

Здесь опять эти зауряды самые… Обида и мне, и всему воинству. Свинаря замест царя.


Я этого не смог перетерпеть. Что я, мальчишка, что ли, чтобы меня бить? Пришел и доложил, а заместо правды меня в карцер да опять бить. А вернулся – так издевались… Просто до чего плохо жилось… Здесь же я все прощаю, все вместе мучимся.


Истинная правда, товарищ, что терпеть скоро нельзя станет. Теперь тебя «эй» кличут, а скоро по-собачьему на свист идти прикажут. Дал я себе зарок – до малого сроку дотерпеть. А не будет перемены, начну, братцы, по-умному бунтовать. Есть у меня человечек один, обучит.


Отец ли мне командир – того и шепотом не скажешь… Отечеству ли они сыны верные – того и во сне подумать не смей… А уж для ча они себя учили да на нашем горбу барствовали – того и на смертном одре не признаешься…