– Так, ну всё, Григорьев, хорош уже, вставай! – недовольно произнес Леонид Иосифович, который до этого смеялся вместе со студентами. Он любил непосредственного и чуть не от мира сего Григорьева. – Григорьев, да что такое?

А Сережа на самом деле сломал руку. Неловко упал и собственной тяжестью сломал себе кость в предплечье. Про меня и моего хомяка, понятно, все уже забыли, я и сама забыла, так была поражена этим происшествием.

Позже на экзамене я показала свой этюд, искала хомячка, как мне велели мастера, искала без вдохновения – а что его искать? Захочет есть, сам вылезет.

Леонид Иосифович удовлетворенно похлопал себя по животу и сказал:

– А она не ищет ничего! Вы же видите! Двойка, Кудряшова.

Двойку мне, разумеется, не поставили. Осовицкая меня любила, не говоря уже о Волобуеве.

А сейчас, на этой сессии, все зависело от моей работы с Чукачиным. Мне было страшновато. Мы уже успели узнать, какой крутой нрав у нашего худрука. На первой летней сессии Осовицкая отчислила трех студентов. Одного – за прогулы, другого – красивого, высокого Леву – за хамство, третью – тоже красивую, музыкальную, пластичную Нину, чем-то похожую на меня, но только моложе, – за то, что репетировала одно, а на экзамене показала другое.

– Профнепригодна, – бросила Осовицкая. И всё, даже разговаривать не стала.

«Профнепригодность» – это приговор. Плохой характер – это тоже непригодность. Недисциплинированность, вредные привычки – профнепригодность. Я понимала, что меня сейчас очень легко могут отчислить. У меня характер хороший, и дисциплина тоже, но роль не получается никак. Я не могу ощутить себя королевой Англии. Старой – в сравнении со мной, властной, велеречивой, неприступной, несгибаемой. Не понимаю, не могу, не знаю, как это играть, о чем, зачем.

…Я зашла обратно в аудиторию.

– Выучила? – спросил Чукачин. – Вставай в центр. Читай монолог.

– Но сцена не с монолога начинается…

– Читай монолог! – закричал Леонид Иосифович. – Кто ставит отрывок? Ты или я?

– Вы.

Я начала читать, запнулась, потеряла мысль.

– Так, все ясно! – махнул рукой Чукачин. – Слушай, Кудряшова, а что тебе переводчицей не работалось, а? Ну не актриса ты, понимаешь? Не актриса!

– Я в театре работала…

– В каком? В каком театре ты работала? Молчала бы уж лучше… Расплодилось этих студий, что поганок, по всей Москве… Так, остальные, вышли тоже и играют! Играют, я говорю, уже, а не в развалочку идут! Слева двое – сядьте, не маячьте!.. Начинай, Кудряшова! Выходи!

Я вышла на площадку, встала, под взглядом Чукачина мне было не очень приятно.

– Ты видишь, где середина?

– Вижу.

– А что ж встала сбоку, как украла?! Ты – королева Англии. Ты пьесу читала?

– Читала.

– Вот вставай, как королева. С руками что у тебя? Где у тебя руки?

– Вот, – я показала обе руки Чукачину.

– Так сделай что-нибудь с ними! Что они у тебя как неживые!

Я подумала и убрала руки за спину.

– Кудряшова! Ты что, стишок на утреннике читать собралась? Что у тебя с руками? Где они?

– За спиной.

Народ начал смеяться. А мне было не до шуток, потому что я видела, как пунцовеет на глазах Леонид Иосифович. Раздувается, закипает от ярости. Он меня ненавидит. Что мне делать? А тут еще эти руки…

– Начинай!

– «Как! Только что вы…» – начала я монолог.

– Что – «как»? Что «как», Кудряшова? Что такое «как»? Это что – вопрос?

– Да.

– К кому это вопрос? О чем?

– То есть нет… Не вопрос. Восклицание.

– Так воскликни!

– «Как…»

– Что ты блеешь? Что ты блеешь? Воскликни, артистка!

– «Ка-ак!» – изо всех сил прокричала я.

– Что ты так орешь, Кудряшова? Ты какую пьесу играешь? Это Шекспир, а ты орешь, как на ярмарке.