Он постучал в обитую рваным войлоком дверь. Нас впустила в комнату невысокая худая женщина. На ее ногах я увидел подшитые вАлёнки, в которых приходил в школу Сашка. Женщина сказала, что Сашки нет дома, он ушел с ведрами на водокачку и скоро вернется.
Прежде, чем пройти в комнату, мы долго вытирали ботинки о брошенный у порога мешок.
Потом мы сидели и ждали Сашку и односложно отвечали на вопросы его матери о школьной жизни. Я все время боялся, что она спросит про сегодняшний случай. И, чтобы отвлечь ее, сам задал вопрос:
– А вы издалека приехали?
Оказалось, что раньше они жили в Саратове. Нет, они не были коренными приволжскими немцами. Сашкин отец совсем мальчишкой в пятнадцатом году оказался в армии кайзера, а потом попал в русский плен. И остался навсегда в России.
– А я приехала в Россию с папой и мамой, когда была совсем крошкой, – сказала Сашкина мать. – Потом мы встретились с Карлом и поженились. Он работал в Саратове пекарем. А перед самой войной простудился и умер… А потом умерла Марта, моя старшая дочь. И мы приехали сюда…
Те, кто читает сейчас, наверно, усмехнутся над этим «мы приехали». Понятно, что «их приехали». Но эти строчки писались в шестидесятом году, когда можно было лишь глухими намеками упоминать о мытарствах немцев – жителей Советского Союза во время войны – и уроженцев Поволжья, и тех, кто разными путями оказался в России во время Первой мировой и в двадцатые годы (это были специалисты – инженеры и техники). Были и такие, кто в тридцатые годы бежал от Гитлера (из огня да в полымя). Это было везение, если попадали они не в лагеря, не в тундру, а в такие вот сибирские городки, как наш…
В одной из незаконченных повестей моего старшего брата Сергея рассказывается о дружбе главного героя, шестнадцатилетнего паренька, с немецкой девушкой, высланной из Поволжья. Она была вдохновенной комсомолкой, завидовала Зое Космодемьянской, отчаянно жалела, что ее не возьмут на фронт даже санитаркой. А то, что ее и других немцев переселили в Сибирь, считала мудрой политикой Иосифа Виссарионовича.
«– Что поделаешь, раз война. Ведь и в самом деле могли найтись такие, кто пошел бы на службу к оккупантам. Конечно, немного, но… А переезд был совсем не тяжелым. Каждой семье дали отдельную грузовую машину, на пути были организованы пункты питания…»
Прочитав этот абзац, я посмотрел на брата, как… ну, в общем, посмотрел.
Он пожал плечами:
– Не считай меня идиотом. Когда-нибудь про это напишут все, как было. А пока можно лишь так…
Но скоро он понял, что и пока так тоже нельзя. Никогда нельзя, если нечестно. И повесть осталась недописанной…
А еще я вспоминаю добродушную худую тетку по имени Эльза. Фамилия ее (как мне кажется сейчас) была именно Реген. Она в течение двух-трех месяцев снимала в нашей квартирке на улице Герцена проходную комнатушку. Рассказывала, что она эстонка, эвакуировалась сюда из Таллина. По русски Эльза говорила чудовищно плохо. Лепёшку называла, например, – «леблёшка». Наше семейство – брат, сестра, мама и я – поэтому и прозвали ее Леблёшкой. Эльза не обижалась.
«Леблёшки» (а точнее плоские булочки) она ежедневно пекла на кухне в русской печи. Не для себя, для учеников ремесленного училища, которое располагалось от нас в двух кварталов, за городским театром. На такую вот работу она подрядилась. Эти булочки полагалось выдавать «ремесленникам» (видимо по штуке на нос) к ужину. Не помню уж, каждый день или реже…
Когда «леблёшки» созревали в печи, по квартире разносился умопомрачительный запах. У меня – вечно голодного пятилетнего мальчонки – сводило судорогой желудок. Я скрючивался на кровати и утыкался в подушку. Мама раз и навсегда строжайшим образом запретила мне в такие часы отираться на кухне. Объяснила, что надежды на угощение нет ни малейшей, поскольку вся мука у Эльзы на строгом учете. Ни давать посторонним эти булочки, ни пробовать их сама она не имеет права, иначе – суд. Но я продолжал надеяться на чудо: вдруг позовет, сунет теплую «леблёшечку». Тем более что Эльза меня любила и порой баловала то липкой конфеткой, то сухариком…