Meiner Geliebten, und ich seh’ im Walde
Nur es dämmern, und es weht mir
Von der Blüte nicht her.

Продолжал Грей несколько тише. Не хватало еще, чтобы Дотти – если это Дотти – заглянула на шум. Он хотел лишь, чтобы она узнала о его присутствии в лагере. Этой арии он научил ее лет в четырнадцать, и Дотти частенько исполняла ее на музыкальных вечерах.

– Ich genoß einst, o ihr Toten, es mit euch!
Wie umwehten uns der Duft und die Kühlung,
Wie verschönt warst von dem Monde,
Du, o schöne Natur![17]

Грей замолчал, кашлянул пару раз и заговорил, чуть заплетая язык, будто пьяный. Хотя, по правде, так оно и было.

– П-полковник, а можно м-мне воды?

– И тогда вы будете дальше петь? – с опаской уточнил тот.

– Нет, я, пожалуй, уже закончил, – заверил Грей. – Уснуть не мог, знаете ли, – слишком много выпил. Но пение чудесно прочищает голову.

– Да неужели?

Смит протяжно вздохнул, но все-таки встал и взялся за кувшин. Ему неимоверно хотелось окатить заключенного водой, но он, будучи человеком крепкой закалки, лишь придержал кувшин, чтобы пленник мог напиться, поставил на место и с раздраженным фырканьем вновь улегся на матрас.

Музыкальный талант Грея неожиданно получил в лагере поддержку, и после негромкого обсуждения кое-кто, вдохновившись, затянул свою партию в самых разных жанрах: от проникновенно-лиричной песенки «Зеленые рукава»[18] до «Честера»[19].

Грей искренне наслаждался пением, еле сдержавшись, чтобы не побряцать оковами под строку:

– Пусть тираны нам грозят стальным оружьем,
и рабы гремят железными цепями.

Под пение он так и уснул, забывшись тревожными сновидениями, которые в парах яблочного сидра заполонили пустую голову.


Честнат-стрит, дом 17

Колокол пресвитерианской церкви пробил полночь, но город не спал. Тьма приглушила звуки, но улицы по-прежнему жили, наполняясь шарканьем ног и стуком фургонных колес… а откуда-то издалека доносились слабые крики «Пожар!».

Я стояла у открытого окна, принюхиваясь к запаху дыма и высматривая языки огня – не движется ли в нашу сторону? Не помню, сгорала ли хоть раз Филадельфия дотла, как Лондон или Чикаго, но даже один выгоревший квартал – уже плохо.

Ветра, к счастью, не было. Летний воздух висел тяжелым влажным покрывалом. Крики утихли, и красного зарева в облачном небе тоже было не видать. Никаких следов пожара, только зеленые светлячки шныряли в тенистой листве сада.

Я постояла еще немного, позволяя себе расслабиться и выбросить из головы безумные планы спешной эвакуации. Несмотря на усталость, мне не спалось. Надо было все время следить за моим неусидчивым пациентом… который вдруг подозрительно притих. Кроме того, я и сама ужасно издергалась, весь день прислушиваясь, не слыхать ли знакомых шагов.

Однако Джейми так не пришел…

Что, если Джон рассказал ему о той ночи под алкогольными парами? Безо всякой подготовки, предварительных объяснений? И мой муж, будучи потрясен таким известием, просто… сбежал?

Из глаз невольно брызнули слезы, и я, вцепившись в подоконник, зажмурилась, чтобы сдержать их поток.

Не глупи, Клэр. Он придет, как только сможет. Сама знаешь.

Да, я знала. И все же внезапная радость от его появления пробудила нервы, которые уже давно пребывали в сонном оцепенении, и пусть внешне я выглядела спокойной, в душе бурлили эмоции. Давление нарастало, и сбросить его можно было, лишь дав волю слезам – но я себя сдерживала.

Прежде всего потому, что не смогу потом долго успокоиться. Я промокнула рукавом глаза и решительно повернулась лицом к темной комнате.

У кровати под мокрой тканью шипела маленькая жаровня, отбрасывая мерцающие красные отблески на заострившееся лицо Пардлоу. Он дышал с заметными хрипами – легкие скрежетали на каждом выдохе, но дыхание было глубоким и размеренным. Я запоздало поняла, что могла и не почувствовать вонь пожарища: в комнате густо пахло перечной мятой, эвкалиптом и коноплей. Несмотря на ткань, жаровня сильно дымила, образуя в темноте зыбкое бледное облачко, колыхавшееся, словно призрак.