– Пышка-то преаппетитная! Так бы ее и съел.
В коридоре сцепились два молоденьких франтика с мелко завитыми волосами, вполне корректно одетые, в воротничках с отогнутыми кончиками. Один твердил: «Гадость! Гадость!», не давая себе труда пояснить свою мысль, другой отвечал ему в тон: «Прелесть! Прелесть!», тоже не снисходя до более пространных объяснений.
Ла Фалуаз нашел, что Нана весьма мила, но, добавил он осторожно, была бы еще лучше, если бы поработала над голосом. Тут Штейнер, который пропустил всю беседу мимо ушей, вдруг словно очнулся ото сна. Впрочем, подождем выносить суждение. Возможно, следующие акты испортят все. Публика, конечно, слушала снисходительно, но пока спектакль ее не захватил. Миньон клялся, что зрители все равно не досмотрят премьеру до конца, и, так как Фошри и Ла Фалуаз отправились в фойе, он взял Штейнера за руку и шепнул, навалившись ему на плечо:
– А теперь, дружок, вам необходимо посмотреть костюм моей жены для второго акта. Да, пикантненько получилось!
В верхнем фойе ярко горели три хрустальных люстры. Кузены на минуту замешкались: сквозь обшарпанные застекленные двери виднелось волнующееся море голов, которое двумя встречными потоками беспрерывно омывало галерею. Однако они решились войти. Пять-шесть групп мужчин, оживленно беседовавших, сопровождая свои слова широкими взмахами рук, стойко держались среди этой толчеи; все прочие покорно шагали в затылок друг другу бесконечной цепочкой, круто заворачивая в концах галереи и царапая навощенный паркет каблуками. Справа и слева меж колонн крапчатого мрамора на обитых алым бархатом скамейках восседали дамы, как видно совсем разомлевшие от жары, и с усталым видом поглядывали на перекатывавшуюся перед ними людскую волну; высокие зеркала за их спиной послушно отражали затейливые шиньоны. На другом конце галереи какой-то толстяк пил у буфетной стойки сироп.
Но Фошри, желая подышать свежим воздухом, вышел на балкон. Ла Фалуаз начал было изучать фотографии актрис, развешанные между зеркалами за рядом колонн, но потом последовал за кузеном. Только что потушили газовые фонари над входом в театр. На балконе, где было совсем темно и прохладно, казалось, нет никого, но вдруг они заметили в правом углу какого-то молодого человека; опершись о каменную балюстраду, он курил, и кончик его сигареты алел во мраке. Фошри узнал Дагне. Они обменялись рукопожатиями.
– Что вы здесь поделываете, дорогой? – спросил журналист. – Прячетесь по укромным уголкам, хотя, насколько мне известно, в дни премьер вас из партера не выманишь.
– Как видите, курю, – отозвался Дагне.
Фошри вдруг захотелось его подразнить;
– Ну, а что вы скажете о новой дебютантке? В кулуарах о ней отзываются не особенно хорошо.
– Очевидно, отзываются мужчины, которых она отвергла! – пробормотал Дагне.
Больше он о талантах Нана не распространялся. Перегнувшись через перила, Ла Фалуаз посмотрел на бульвар. Прямо напротив горели ярко освещенные окна какого-то отеля и клуба; а на тротуаре за столиками кафе «Мадрид» густо плечом к плечу сидели посетители. Хотя время было уже позднее, толпа не убывала; прохожим приходилось замедлять шаг, из дверей пассажа Жофруа непрерывным потоком лились люди; пешеходы по несколько минут ждали, прежде чем им удавалось перейти на другую сторону, так как экипажи тянулись теперь непрерывной вереницей.
– Какое движение! Какой шум! – повторял Ла Фалуаз, все еще не переставший дивиться Парижу.
Раздалось продолжительное треньканье звонка, фойе опустело. Люди бросились в кулуары. Занавес подняли, а публика все еще валом валила в зал, к негодованию зрителей, уже успевших усесться. Каждый спешил занять свое место, и на всех лицах застыло оживленно-внимательное выражение. Войдя в зал, Ла Фалуаз первым делом кинул взгляд на Гага; но обомлел, увидев рядом с ней того самого высокого блондина, который только что сидел в литерной ложе Люси.