Поначалу еда вызывала у меня отвращение. Навещая маму в Расине, я позеленела при виде ее долмы, хотя она весь день бланшировала виноградные листья и аккуратно заворачивала в них начинку из баранины и риса. Я напомнила ей, что долму можно заморозить. На Манхэттене, когда я торопливо пробегала мимо кулинарии на 57-й улице по пути в юридическую контору Харви, от острого запаха перченой пастромы[3] у меня словно переворачивался желудок. Но потом тошнота прошла, и мне ее не хватало. Когда через четыре-пять месяцев я вновь начала испытывать голод – волчий голод, если честно, – то аппетит казался мне чем-то неподобающим. Поэтому я продолжала играть роль женщины, потерявшей интерес к еде.
Однако через год я поняла, что актерство мое было напрасным. Если я стану бледной и тощей, до этого никому нет дела. Чего я ждала? Что ты возьмешь меня за бока своими огромными руками, которыми можно обхватить лошадь, и поднимешь в воздух с суровым упреком, который вызывает тайный восторг у любой западной женщины: «Ты слишком худая»?
Так что теперь каждое утро с кофе я ем круассан и подбираю каждую крошку с блюдца. Какая-то часть моих длинных вечеров уходит на методичное шинкование капусты. Я даже пару раз отклоняла те немногие приглашения сходить на ужин, которые все еще иногда звучат по телефону; обычно это друзья из-за границы, которые время от времени посылают мне электронные письма, но которых я много лет не видела. Особенно если они ничего не знают, а я всегда могу рассказать. Те, кто не в курсе, реагируют слишком бурно, а посвященные начинают почтительно запинаться и говорят приглушенным тоном, словно в церкви. Очевидно, что я не хочу пересказывать эту историю. Точно так же я не жажду молчаливого сострадания друзей, которые не знают, что сказать, и предоставляют мне выворачиваться наизнанку, поддерживая разговор. Но на самом деле придумывать отговорки о том, как я «занята», меня заставляет ужас от того, что мы закажем салат, нам принесут счет, а времени будет всего 8.30 или 9.00 вечера, и я вернусь в свой крошечный дуплекс, и мне там нечего будет шинковать.
Странно, что проведя столько лет в путешествиях для «Крыла Надежды» – каждый день новый ресторан, где официанты говорят по-испански или по-тайски, где в меню значатся севиче[4] и собачье мясо, – я так зациклилась на этой жесткой рутине. Как это ни ужасно, но я напоминаю себе свою мать. Однако я не могу отклониться от этой четкой последовательности (кусочек сыра или шесть-семь оливок; куриная грудка, котлета или омлет; горячие овощи; одно печенье с прослойкой из ванильного крема; ровно полбутылки вина, не больше), словно я иду по гимнастическому бревну и один шаг в сторону заставит меня потерять равновесие и упасть. Мне пришлось отказаться от стручкового горошка, потому что готовить его недостаточно хлопотно.
Как бы то ни было, хоть мы больше и не вместе, я знаю, что ты беспокоился бы о том, ем ли я. Ты всегда об этом беспокоился. Благодаря мелкой мести Мэри Вулфорд сегодня вечером я хорошо поела. Не все нелепые выходки наших соседей оказывались столь утешительными.
Например, три галлона алой краски, разлитой по всей веранде, когда я еще жила в нашем доме в стиле ранчо для нуворишей (да-да, Франклин, нравится тебе это или нет – это был дом в стиле ранчо) на променаде Палисейд. Краска была на всех окнах и на двери. Они пришли ночью, так что к тому времени как я проснулась на следующее утро, она почти высохла. В тот момент, спустя месяц или около того после… – как же мне назвать тот четверг? – я подумала, что меня больше нельзя напугать или ранить. Наверное, это обыкновенное зазнайство – считать, что ты уже настолько дискредитирован, что сама полнота понесенного тобой урона служит тебе защитой.