Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.

Кто?

Злой старик.

– Ишь как смотрит-то, – шепелявит он, разрывая клюкой солому. – Выглядывает. Тебя выглядывает.

У старика бабочки умерли – муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.

Безопасно.

А бабочки… Бабочек нужно убить.

 

Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:

– Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.

Как в воду глядел.

Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.

– Воды! – Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.

– Орин, людей выводи! Ставь цепью!

С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.

– Людей!

– Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!

Пинками, криками, ударами – во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.

Громко, одноголосо визжали бабы. Скрипела цепь, дребезжало ведро, падая в колодец. Стонал ворот. Поднимали ведра, передавали по цепочке слабых рук, плескали, кормили пламя паром. Оно шипело, отплевывалось, расползаясь больше и больше. Легло на бараки, протянулось, потянулось по-кошачьи, вцепилось коготками в гонт крыши и рвануло.

– Бельт! Инструмент спасать надо! – Ирджин выскочил в одной рубахе. Измазанный сажей, воняющий паленым волосом, страшный, он прижимал к груди свитки. – К реке выходить, тут ты ничего не сделаешь!

Лаборатория пока держалась, ею огонь будто бы и брезговал, примеряясь к иному – к домику смотрителя.

– Ласка, на берег! Орин, людей туда гони!

Лошадей спасать, инструмент спасать, себя спасать…

– На стены лейте! На стены!

Слушаются, брызжут. Невысоко выходит, слабо. То ли плачет, то ли хохочет Ялко; продолжают орать блаженицы; вертит ворот Кукуй, выхлестывает в ведра Гулбе. Стоит лаборатория.

– Бельт, Всевидящего ради, если вон там перехватим….

В доме горячо. Воздух жженный лицо сушит. Рубаха затлелась, оберег раскалился, клеймом к коже примеряется. Ничего. Всевидящий да смилуется.

Ирджин бежал вниз, закинув на плечо сундук. Во второй руке – стопка книг, вот-вот выскользнут, поскачут по ступеням. Обернулся быстро. Вдвоем подхватили машинерию, потащили к выходу. В темноте стеклянная маска отсвечивала то алым, то пурпурным, чудилось – радуется этакому веселью. Выволокли во двор. Вернулись. И так еще дважды, а потом, когда пламя-таки подобралось к лаборатории и, прокатившись валом по крыше, дернуло ставенки, случилось чудо – хлынул дождь.

Тяжелые капли застучали по пыли и углям, зашипели, обращаясь в пар. Лизнули обожженную, начавшую вспухать волдырями кожу. Осмелев, развезли сажу по лицу и черную жижу по двору. Ливнем уняли пожар.

– Твоих рук дело? – Бельт сидел на краю колодца. Руки дрожали, плечи ныли, спину ломило, а горло драло от пережженного воздуха.

– Нет, – мотнул головой Ирджин, собирая, закручивая жгутом изрядно опаленные волосы. – Дождь – это не я вызвал. И огонь тоже.

Пламя оседало. Грязные озерца разлились по двору, затопили пожарище, просачиваясь сквозь черный уголь и седой пепел. А на дальнем краю неба светало.