В свой второй год в старшей школе я нарядилась Квазимодо для номера школьной театральной студии «Знаменитые образы из кинофильмов», который готовили к параду в честь начала учебного года; тем самым я показала нос красоткам вроде Мэрилин Монро и Бланш Дюбуа. Я считала себя бунтаркой, но теперь, мысленно возвращаясь к своему шероховатому и неуклюжему пятнадцатилетнему «я», вспоминаю его с теплым чувством: я пыталась скрыть под маской нежное сердце.

* * *

Внешнему миру моя семья казалась счастливой и хорошо адаптированной. На людях и в гостях у друзей мы с братьями вели себя безукоризненно вежливо и послушно, поскольку последствия были выжжены в нас каленым железом отцовского бешенства. Мы делали то, что прикажут: приносили папе еще пива, собирали бумажные тарелки после пикника на пляже, присматривали за Нэнси. Незнакомые люди во время наших редких выходов в ресторан делали родителям комплименты, восхищаясь примерным поведением их детей. Семья казалась непроницаемым пузырем; мы кочевали с места на место, храня свои ужасные тайны: как папа грозил моему старшему брату Крису, говоря, «пойдем выйдем и решим этот вопрос по-мужски», как он швырнул о стену мать, которая держала на руках завывающую сестру, когда мама отказалась положить Нэнси в кроватку. С нижнего этажа я услышала глухой стук тела, столкнувшегося с чем-то твердым, а потом мамин крик – и помчалась вверх по лестнице, ревя голосом на две октавы ниже моего собственного:

– Оставь ее в покое!

Адреналин зажег пожар в моей груди и конечностях. Меня трясло.

– Ты, мудила, не трогай ее! Не смей ее трогать!

Я увидела на лице отца внезапное выражение стыда. Не из-за того, что он сделал что-то плохое, а потому, что кто-то стал этому свидетелем.

– Иди в свою комнату, – проговорил он, не глядя на меня, когда мать проскользнула в их спальню и заперла за собой дверь.

Мое преображение из Гуди Два Ботинка в злого колючего подростка – это были не просто гормоны: я ковала темный доспех, чтобы защитить себя и держать на расстоянии других.

Как-то раз отец велел мне перестать делать уроки перед телевизором, когда я работала над домашним заданием по математике, одновременно смотря чемпионат Всемирной федерации реслинга, матч между Андре Гигантом и Халком Хоганом. Мне нравилась эта театральность, это надувательство; нравилось, как хорошие парни сражаются с негодяями. Это зрелище делает задание по математике, моему самому нелюбимому предмету, более сносным, сказала я отцу.

– Я тебя не спрашиваю, я тебе велю.

– Да все в порядке, это мне не мешает, – запротестовала я.

– Если ты сейчас же не пошевелишься, я тебя пошевелю, – сказал он.

– Пап! – снова возразила я.

– Быстро!

– Ой, да ладно тебе!

– Черт возьми, я сказал, БЫСТРО!

Отец вскочил со стула, бросаясь ко мне, но у него подломилось колено, и он свалился на пол. Я тоже вскочила, отбегая прочь, но он не отставал, волоча себя по бежевому линолеуму, чтобы добраться до меня. Дыхание вырывалось из его груди рывками, точно в ней ходили поршни, голова тряслась. Я схватила учебники и побежала – побежала! – прыгая через две ступеньки, в свою комнату.

– Мне никто бы не поверил, – говорила моя мать годы спустя. – Все думали, что он такой очаровашка.

И – да, так оно и было. Анита, миниатюрная южанка, с чьими детьми я иногда сидела, как-то раз выпалила ни с того ни с сего:

– Ой, твой отец – он такой веселый! И, – добавила она со смешком, – такой сексуальный!

Я застонала с типично подростковым отвращением.

– Можешь мне поверить, – подтвердила она, кивая.

Все сводилось к одному конкретному виду мужественности.