Там, где религиозный образ не берется в его непосредственном виде, там открывается путь для символического истолкования, как это мы видим в истории всех религий, и в таком истолковании всегда есть и элемент философский. Уже ранний стоицизм Зенона, Клеанфа и Хрисиппа широко применял метод аллегорического объяснения мифов, причем Кронос и Рея оказывались временем и материей, Гефест – огнем, Аполлон и Артемида – солнцем и луной, и т. и. Но чем больше в стоической философии моральные интересы получали преобладание, тем менее уже можно было довольствоваться чисто натуралистическими истолкованиями. У Сенеки, Музония и особенно у Эпиктета мы уже видим прежде всего стремление раскрыть внутренний нравственный смысл религии: и самая стоическая доктрина принимает известный религиозный характер. Гастон Буасье в своей монографии о римской религии изображает резкий контраст между римским обществом конца Республики, полным равнодушия и скептицизма, для которых лучшим историческим свидетельством являются письма Цицерона, и обществом времен Антонинов с его глубоким тяготением к религии, культу, положительной вере. Стоическая философия преобразовывается в соответствии с этими потребностями. Позже и она оказывается слишком интеллектуалистичной, слишком много предоставляющей логическому разуму; ее место займет неоплатонизм с его возвеличением мистического экстаза; но во дни юности Марка Аврелия в образованных кругах голос стоической философии, как религиозно-моральной законодательницы, звучал еще громко и авторитетно, и ее не могли дискредитировать едкие насмешки в лукиановском стиле. Употребляя выражение, столь обычное в католической церкви, можно сказать, что стоицизм притязал на «попечение о душах» (сurа animarum), и эти притязания признавались законными. Философ обращался в проповедника; проповедник не довольствовался ролью популярного ритора и стремился быть реформатором нравственности. Стоя у изголовья умирающего, провожая осужденного на казнь, он умел разгонять страх смерти, давать душе мир и утешение; он же умел проникать в дома высшей аристократии, во дворцы цезаря, брал в свои руки воспитание детей его, как это впоследствии с таким несравненным искусством научились делать иезуиты. Можно было бы говорить о своеобразном идеале стоической теократии как духовного правления обществом – что иное стояло в центре забот Григория VII и Иннокентия III? – если бы не чувствовались искусственность и парадоксальность в употреблении слова «теократия» там, где нет церкви и нет определенного исповедания. Насколько широко могло в эту эпоху осуществляться влияние стоицизма, лучше всего показывают дошедшие до нас сведения о таких его народных учителях и проповедниках, как Демонакс и Дион Хризостом.
Эта религиозно-нравственная сторона стоицизма произвела наиболее сильное впечатление на Марка Аврелия. Он узнал ее в особенности от Юния Рустика, которому он выражал признательность в своих «Размышлениях» (І, VII) за то, что не увлекся теоретическими спекуляциями, и за знакомство с Эпиктетом. В этом смысле Марк Аврелий является весьма ярким представителем позднейшего стоицизма, для которого физика и логика совсем заслоняются этикой. Он готов благодарить богов за то, что не погрузился ни в силлогизмы, ни в исследования небесных явлений. Правда, он в то же время советует постоянно применять учения не только этики, но и физики и логики (8, XIII), но едва ли сам следовал данному совету. Не видим мы у Марка Аврелия интереса к положительной науке: он не знает того, что мог бы знать современник Птолемея и Галена. Но здесь уже сказалась одна из самых роковых черт в истории этих последних веков античной цивилизации – полный разрыв религиозно-моральных интересов и научной любознательности, полное забвение в этом смысле аристотелевской традиции. Так подготовлялось то несколько преувеличенное в традиционном изображении, но все же достаточно поразительное научное бесплодие европейского Средневековья.