Захожу в булочную. Булочник, как проснувшийся кот, – сонный, гибкий, потягивающийся. Сонным голосом говорит мне: «Туман – это жара…» Дает хлеб и исчезает в пропасти темной пекарни. Потом я захожу за открытками с видами местного пляжа. Меня приветствует колдунья и тем же, что и булочник, дремотным тоном выдыхает: «Туман – это жара…»
Когда я впервые вошел в этот магазин, никого не было. Внезапно в полутьме открылась дверь за прилавком, и появилось нечто такое, при виде чего у меня задрожали колени. Гигантская женщина с раскидистыми усами и кустистой бородой. По-видимому, у меня было глупое выражение типа «только не ешь меня», потому что она приветливо улыбнулась и ласково спросила: «Vous désirez, mon pauvre?»[82] Сегодня она разложила передо мной целую коробку цветных почтовых открыток, вытерла фартуком пот со лба и с восторгом стала перебирать их, восхищаясь каждой по очереди и объясняя, что на них изображено: «А слева, его уже не видно на открытке, кафе: monsieur connaît ce café…»[83] На каждой открытке самым важным было то, чего на ней не было видно, но monsieur connaît ça sûrement…[84] А я смотрел на ее усы и бороду, мечтая об открытке, на которой была бы только она. Я купил три открытки за франк. Она села, уставшая, и на прощание напомнила мне: «Vous savez[85], туман – это жара…»
Завтра я опять пойду к ней, потому что у нее в магазине есть всё. Туман внезапно рассеялся, и солнце влилось в город, как поток стали в ковш. Пусто. Только кое-где, прижимаясь к затененным стенам домов, мягко передвигаются блестящие коты. Я купил литр белого вина, банку фасоли с мясом и набрал воды из фонтана. Подставляя бутылку под брызжущую из колонки струю, дразню плавающего в бассейне большого карпа. Он жадно вытягивает морду, думая, что я ему что-нибудь брошу, а я только показываю marionnettes[86] пальцами. Я всегда дразню его, потому что не люблю карпов. Этот похож на сонного банкира, а золотые чешуйки сверкают у него на животе, как брелочки на жилетке. Возвращаюсь в домик потный и пью свой кофе в monsieur connaît ce café[87], закусывая хлебом с джемом. Затем намазываю себя оливковым маслом с головы до ног.
С моря наплывают плотные клочья тумана. Через полчаса небо синее и глубокое. Солнце обезумело. Мне кажется, что я поджариваюсь, как яйцо на сковородке. На берегу у моих ног плещется волна, и это громкое облизывание берега усиливает царящую вокруг тишину. Воздух рябит над песком, и все вокруг видится как будто сквозь мятый целлофан. Мысли исчезают на время, и только в ушах, настойчиво и утомительно, стучит «Болеро» Равеля. В этой немелодичной мелодии есть то, что может точно передать настроение этих часов неподвижности; ритм бессилия, горячий и в то же время ледяной и жестокий; ритм чего-то холодного, совершенно неподвижного, но чудовищно нагреваемого снаружи.
Солнце вытравливает во мне все цвета, отбеливает изнутри и только кожу чернит. Я – кусок мяса. Вхожу в воду и становлюсь рыбой. Холод воды действует на меня, как движение руки по всей клавиатуре пианино. Я заполняюсь тонами и полутонами, я окрашиваюсь. Сны Лондона и Моэма о южных морях наяву. Ныряю. Вода зеленоватая. Я переворачиваюсь на спину и медленно поднимаюсь вверх, как бесшумный лифт. На каком-то этаже проплываю мимо розовой медузы, повисшей в изумруде. А потом опять солнце.
После обеда жара загустела. Я стащил с кровати матрац и положил его на веранде. Читал. Книгу я взял у бельгийцев, с которыми познакомился несколько дней назад. Их здесь не так много – тоже беженцы. Мой знакомый, д-р Г. – директор Музея африканского искусства в Намюре. Очень милая жена. Оба молодые и симпатичные. Смеются, когда я говорю о французах; серьезны, когда говорю о Польше, хотя сам я часто не верю в то, что говорю. Каждое поражение содержит в себе большую опасность: в поисках ошибок легко перейти границу, за которой подобный поиск становится обыкновенной низостью и оплевыванием самого себя. Мы оплевываем наш тупой героизм, бельгийцы – собственную трусость и короля. Они говорят, что мы были правы, мне кажется – что они. Польша, Бельгия, Нидерланды, Франция начинают думать. Но пока в этих размышлениях они не перейдут границу собственного достоинства, побеждены по-настоящему они не будут.