– Фрейлен Каролина! – гаркнул Лабрюйер, угадав преступное намерение Хоря. Тот опомнился.

Хорь был молод, в силу ремесла обречен на временный целибат, и потому девичья красота волновала его безмерно. А подружки были действительно хороши, изящны, как фарфоровые статуэтки, и с удивительно гармоничными голосами: у брюнетки голос был пониже, бархатный, а у блондинки – как серебряный колокольчик. Когда они наперебой объясняли, какими должны быть фотокарточки, Лабрюйер просто наслаждался. Он-то знал толк в голосах и мог спорить, что девицы обучаются музыке не приличия ради, потому что девушка на выданье должна уметь оттарабанить на пианино хоть какой-нибудь полонез, а с далеко идущими намерениями.

Догадаться было несложно – девушки так восторженно рассуждали о случившейся на днях премьере «Евгения Онегина» в Рижском латышском обществе, так по косточкам разбирали исполнение молоденькой и неопытной Паулы Лицит, певшей партию Ольги, что Лабрюйер явственно видел: на меньшее, чем роль Виолетты в «Травиате», поставленной в знаменитом миланском театре «Ла Скала», красавицы не согласны.

Хорь предложил барышням занять место перед фоном номер семь, изготовленным нарочно ради Рождества и Нового года, с очаровательным зимним сюжетом: ночное небо с огромными звездами, черные силуэты елей, летящий ангелочек в длинном платьице, дующий в трубу. Но капризные девицы потребовали иного фона – просто одноцветного.

Лабрюйер, чего греха таить, малость тосковавший о театральной суете, спросил, верно ли, что в новорожденной Латышской опере скоро премьера «Демона», и девушки, окончательно к нему расположившись, подтвердили это событие, предложили пойти туда вместе, а еще похвастались – через неделю они будут петь в домашнем концерте не где-нибудь, а у самого Генриха Пецольда – «Вы же его знаете, господин Лабрюйер, он в Рижском городском театре служит!»

– И что вы исполните, барышни?

– «Баркаролу»! – хором ответили девушки, и Лабрюйер невольно опустил взгляд, вспомнив «Баркаролу» Оффенбаха, так волновавшую его этим летом.

– Я хотела спеть каватину Розины, но Минни сказала: «Как тебе не стыдно, твой итальянский всех только насмешит», – продолжала брюнетка.

Лабрюйер уже знал, что обе они дружат с раннего детства, что обе – Вильгельмины, но одна – Минни, а другая выбрала себе имя Вилли.

– Нет, я так не сказала, я сказала – наш итальянский ни на что не похож, – возразила блондиночка Минни. – И нам нужно брать уроки, если мы чего-то хотим в жизни добиться! Ты ничуть не хуже, чем Лина Кавальери, у тебя есть голос, а у нее только красота. Но она поет в парижской Гранд-Опера, а ты – нет, потому что она – итальянка, а ты всего лишь немка из Риги, и то…

– А я и не скрываю, что моя бабушка – латышка! И не хочу я корчить из себя немецкую примадонну. В «Латышской опере» поют по-латышски, и я…

– И ты так навсегда и останешься в «Латышской опере», если будешь петь только по-латышски!

Слушая спор, Лабрюйер усмехался в усы. Девушки мечтали о славе, это так естественно…

– Неужели в Риге нельзя брать уроки итальянского? – спросил он.

– Нам нужен настоящий итальянец, для которого этот язык родной, – ответила Вилли.

– Я боюсь, милые барышни, что если в Ригу и забредет настоящий итальянец, то он окажется обычным авантюристом и пройдохой. Вы уж мне поверьте! – очень убедительно сказал Лабрюйер. И тут в беседу вмешался Хорь.

– Вон там, через дорогу, гостиница «Франкфурт-на-Майне», – сказал он. – Я могу узнать – вдруг там останавливаются и итальянцы? Видите ли, барышни, иностранцы обычно стараются держаться за своих, и рижские итальянцы наверняка знают друг дружку.