– Сам вижу.
Лабрюйер замолчал. У него в голове начал выстраиваться план действий.
– Убийца-то, значит, еще в Риге… – пробормотал он.
Панкратов покивал.
Мартин Скуя волей-неволей слышал этот разговор.
– Если господа позволят сказать… – осторожно начал он.
– Говори, братец, – разрешил Лабрюйер.
– У меня тут поблизости теща живет. Наверняка все про соседей знает.
– А ты с тещей ладишь? – спросил сообразительный Панкратов.
– Когда как. Но могу к ней заехать ради праздника, взять жену, детей – и в гости.
– Это ты хорошо придумал.
– Теще подарок надо бы, давно она от нас ничего не видала…
– Намек понял, – ответил ему Лабрюйер. – Держи полтинник. Купи ей два фунтовых творожных штолена с цукатами…
Это лакомство недавно принес в фотографическое заведение Хорь, и оно всем понравилось. Как и большинство немецкого рождественского печева, оно могло храниться долго, хоть до Пасхи.
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно – дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения елку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину – десять рублей дали родители, другие десять – Лабрюйер в счет будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щеточку для расчесывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок – флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича все собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные прически и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать – истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с черного хода.
– Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, – сказал Лабрюйер. – Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
– Найдешь, – твердо ответил Енисеев. – Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечет, хватка у тебя леопардовая.
– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.