К прекрасному относится все поэтическое и волшебное: клады, заговоры, молитвы, лечебные травы, тайны звезд и камней, из новейшего – летающие тарелочки и экстрасенсы. К ужасному – чудовищные редкостные болезни, глисты, змеи. убийства, особенно из-за богатства, все виды порчи и прочая дьявольщина. Душа у нее поэтичная до чрезвычайности, она во всяком слове может уловить музыку, даже латинские названия жутких болезней произносит с чувством таящейся в них красо ты.

– Зачем вы Надю в реке моете? – как-то сделала она замечание Лене. – Там же овцы пьют, там могут быть сальмонеллы – и это «сальмонеллы» так с упоением, в растяжку сказала, даже глаза прикрыла.

– Чего там? – насторожился Леня, но узнав, что это овечий глист, опасный для человека, причем смерть от него быстрая и мучительная, назло ей съехидничал:

– Да?! А я подумал цветы какие… Чего вы так говорите, сказали бы просто «глисты». Мы тут, считай, тридцать лет моемся, а было время и пили эту воду – другой- то не было, а живы пока…

Петровна обиделась, губки надула: «У-у! Вредный вы! Вредный, бурят!» – повернулась и пошла. Черная с проседью богатая шевелюра, мягкая Ленина повадка, да рождение на Востоке почему-то утвердили Петровну в мысли, что без бурятской крови в его жилах не обошлось. Но сам Леня ничего такого за собой не знает. Она постояла у кромки густо набежавшего к берегу комка, вслушалась в гомон неутомимо припадающих к воде чаек, скороговорочкой сказала сама себе: «Если чайка села в воду, жди хорошую погоду», и как ни в чем ни бывало окликнула Леню, уже ведущего Надю к дому:

– Леня, давайте лодку спихнем, половим бычка!

– Что ж со мной ловить, если я – вредный бурят. – Ну, Ленечка! Это ж я так сказала. Буряты – они ж хорошие!

– Не ходи! Не ходи с ней! – больная Надя давно ревнует его к белотелой дачнице, один раз в приступе бессильной злобы побила окна в ее доме: долго болтались тогда Леня с Петровной в море, хорошо шел бычок, а вот с того, собственно, дня и началась Надина болезнь. Но, как ни странно, именно над Надей Петровна имела магическую власть.

– Бросьте вы свои глупости, Надя! – говорит она сердито и строго. – Мне что ли одной бычок нужен? Он и вам нужен. Я приду, помогу Лене почистить, ухи свежей наварим! – так у нее все ладно, задорно получается, а, главное, этим вот естественным, без всякого ударения брошенным «Вы» – возвращением чего-то давно забытого – Петровна раз и навсегда взяла верх над Надиной душой.

Еле ворочая языком, полупарализованная Надя любила вспоминать плачевную историю своей болезни: «Я побила окна, а она с моря вернулась и говорит: „Уходи и больше не приходи“. Я говорю: „Вот уйду и не приду больше“. А она говорит: „И очень хорошо! И еще пойдешь и упадешь!“ Я пошла и упала. Вернулась к ней и говорю: „Петровна, я упала!“ А она: „И правильно! И еще упадешь!“ Я пошла и еще упала… И уж встать не могла…»

Поражая слушателей, Петровна охотно подтверждала рассказ: «Да. Я так и сказала: „Вот пойдете и еще упадете, Надя“. Она и второй раз упала». Обе версии сходятся, предсказание сбывается – и перед волшебностью происшествия бледнеет и меркнет обыденный реализм многолетнего недуга.

А в тот раз или в какой-то другой, но вышел однажды у Лени разговор с Петровной особенный, задушевный. Леня рассказал Петровне всю свою жизнь, и тут оказалось, что она и прежде не верила Савельевне, что он как уголовник сидел – как узнала, что он из Харбина, так сразу и поняла, что к чему, – даром, что и она с мужем на Чукотку завербовалась не от хорошей жизни. Сокровенный это был разговор, и трудно было понять, как она могла так предать его – взяла и все пересказала Савельевне. Но он тогда простил ее. Понимал, что она это сделала не по злобе, а по глупости, хотя как это она могла быть вполне умной для себя и такой дурой для них с Надей оказаться – так и осталось загадкой ее харак тера.