Но сейчас я лежу в их доме, в доме, в котором они вырастили меня, и рядом со мной лежит мой муж, и я впервые – впервые спустя целых десять лет – не знаю, что мне делать.
В голову вновь, как одержимые, прокрадываются мысли обо всех обвинениях в мой адрес. Рядом со мной человек, который помогает мне выдержать и выдерживает сам то, что ему приходится слышать день ото дня – от родных, от друзей, а порой и от первых встречных. Но он неизменно выдерживает и – так же неизменно – помогает выдержать мне. Оттого я корю себя за то, что иногда мне кажется: я делю постель с совершенно не знакомым мне человеком.
Что он знает обо мне? Что я сирота, никогда не знавшая причин и обстоятельств своего сиротства; что меня вырастили сёстры моего отца, две мои тёти, которых я удосужилась навестить только тогда лишь, когда обе они уже покинули эту грешную землю. Он знает, что мне нравится чай с мятой и что я очень люблю читать, он знает, что я обожаю больших собак и полосатых кошек, но я никогда, никогда и ни за что в жизни не завела бы животное в доме, потому что считаю неправильным и непростительным держать живое существо взаперти и лишать его свободы. Он знает обо мне всё, что о себе знаю я сама. Беда заключается в том, что, когда я задумываюсь об этом, я понимаю: сама о себе я знаю ещё меньше, чем ничего.
Что-то ест меня изнутри. Вне брака и в нём, что-то сжирает меня откуда-то из глубины, как обезумевший от голода зверь. Это чувство… оно гложет своей неизвестностью. Будто бы я зачитываю эпитафию тому, что у меня есть и чего со мной нет одновременно. Я бы очень хотела сейчас понять, почему мне так одиноко и откуда оно, это чувство, что нет никого и ничего, кроме меня, а меня самой, вообще, тоже нет – и значит, нет совсем ничего: ни мира, ни света, ни жизни. Я пытаюсь бороться с этим, но, когда не знаешь, с чем борешься, просто бьёшь в темноту наугад. Раз, два, три… и тебе становится легче на долю секунды. Я никогда не высыпаюсь и плетусь утром мёртвым комком одиночества в места, где мне быть не хочется, чтобы говорить с людьми, которые не сдались мне даром, чтобы слушать раз за разом о собственной неполноценности и осознавать самолично, что все они – до единого – правы. Я будто живу для того лишь, чтобы каждый день добровольно ложиться на это прокрустово ложе.
Но в какой-то момент, зацепившись пустым (или пустынным?) взглядом за одну из звёзд за окном, я вдруг чувствую какой-то невероятный прилив энергии. Здесь, в этом маленьком городе, лёжа на своей старой кукольной кровати, я наконец-то чувствую себя живой – не ощущаю, не пытаюсь почувствовать, но чувствую, впервые за долгое-долгое время. И мне хочется прикоснуться к кому-нибудь такому же живому, как и я, и я легонько касаюсь плеча своего мужа – и никуда не исчезаю. Во мне будто бы просыпается то, что сотни лет лежало в беспросветной коме.
И вдруг, кружась с этими мыслями в медленном танце, мир рушится по кускам и превращается в необъятную пустоту моих сновидений, в коих ни образа, ни историй, ничего нет – даже меньше, чем ничего.
Но в этот раз всё иначе: проваливаясь в собственный неожиданно подкравшийся сон, я понимаю, пытаясь совладать с уже затуманенным разумом: всё меняется, всё меняется в эту ночь.
В эту ночь, впервые за много лет, мне снится яркий красочный сон.
Мне снится степная рысь.
Она пушистая, её мех отливает бронзой и лоснится под мягким солнечным светом. Она машет своим хвостом и играючи опирается лапами на мои плечи – большая, такая большая, словно тигр или даже лев. Мы с ней посреди огромной зелёной поляны, и вокруг – тысячи полевых цветов: белых, розовых и голубых, ярких, словно капли акварели на чистой белой бумаге. Рысь бегает кругами, дразнит меня, и я зачем-то пытаюсь её поймать. Когда ей надоедает эта игра, она прыгает мне на грудь; она удивительно лёгкая, лёгкая, будто это не дикая рысь, а обычный домашний кот. Мы падаем с ней на траву, и она утыкается своей мягкой мордой в ложбинку между моей шеей и плечом. Я смотрю на небо и вижу, что мы лежим с ней в воде, – будто под нами не поляна вовсе, а мягкое илистое дно.