– А господин Попов?
– Отказывает ей в свидании и уже вызвал духовника для причастия. Весьма печально, князь, но развязка близится…
Да, с Петей плохо: он умирал, ослепленные мелинитом глаза не различали уже мира.
– Через меня, – дополнил прокурор, – госпожа Попова пересылает слезные просьбы к супругу, прося принять ее наедине. Но эти письма возвращаются обратно нераспечатанными.
– Это его право, – ответил Мышецкий. – Читать – не читать, принять – не принять… Но то обстоятельство, граф, что вы не прислушиваетесь к сведениям госпожи Корево, не делает вам чести.
– Я провел большую работу, – покраснел Тулуз. – Можете взглянуть, князь, на список… список только опрошенных мною.
– Сорок один человек, и – кто здесь?
– Любовники уренской Мессалины, князь…
Мышецкий взял список, обмакнул перо в чернильницу.
– Номер сорок второй, – сказал князь, – вот! – И вписал в этот неприличный синодик: «№ 42. Граф Тулуз де Лотрек». – На основании сего, – сказал он в продолжение, – я, властью, мне данной, отстраняю вас от следствия по делу госпожи Поповой. Можете ехать в Казань сегодня же, а я потребую прокурора из Москвы… На этом и расстанемся, граф!
В самый спокойный для царя месяц сентябрь Москва уже бурлила в забастовках, готовых выплеснуться за московские заставы, чтобы растечься по всей России.
«Барометр показывает бурю!» – предрекал в эти дни Ленин из Женевы. На заборах писали мелом и углем: «Николай Второй и – последний!» Барометр вещал бурю – справедливо, но в предгрозовой атмосфере еще все могло измениться. Власть металась между графом Витте (с его уступками либералам) и диктатором Треповым (с его приказом «патронов не жалеть»)…
Сегодня Казимир сидел дома, слушал, как шумит самовар, играл с котенком. Захлопали двери разом – приходили деповские, терли сапогами о половик, садились на хрусткие венские стулья, гоняли жиденькие чаи. Были они озабочены и осторожны.
– Что ж, – говорил им Казимир, – вопрос один: готовы ли мы, чтобы поддержать забастовку Москвы и Питера? Уренск, сами знаете, маленькая копейка. Но без нее рубля полного не соберешь.
– Оно так, – ответил Варенцов-сменщик, – да вот голодать-то не хочется. Ты, што ли, дашь мне? А – семья? А – баба?
– Осень, – сказал ему Казимир. – Ты же огород свой собрал? Картошка есть, баба варенья наварила – факт! Дровами надо всем, товарищи, запастись, чтобы потом щепки не собирать…
– Эва, – заговорили разом, – путиловцы-то не выдержали: голод не тетка! Коли бабы воют, так не ахти как бастовать хочется…
– Тряхнем, – сказал Казимир, – мошной тряхнем!
– А где она? – выкрикнул Ивасюта. – Покажи мошну свою!
Казимир подошел к комоду, щелкнул кошельком своей Глаши.
– Вот она, моя мошна! – раскрыл пустой кошелек. – И не эту мы трясти станем… А обложим налогом Гостиный двор!
– Думаешь ли? – спросили его.
– Давно думаю. Всю жизнь нас обжуливали – теперь пускай полной мерой отсыпают. Лавки будем реквизировать в нашу пользу!
– Так тебе и дали! – засмеялся Ивасюта. – Скорее – удавятся.
– Подавятся, но дадут. Мы их и спрашивать не будем…
– А поезда? – спросил табельщик Герцык. – Ни одного?
Казимир покачался на длинных ногах, глядя в пол:
– Савва считает, что дорога должна работать лишь в двух случаях: пропускать эшелоны с отпущенными со службы и… хлеб! Чего задумались, товарищи? Мы же в выгодном положении: до нас сам Трепов не доберется! Кругом – степь, пески-зернь, снег выпадет. Мы – на отшибе у империи! Гарнизон вряд ли выступит, а войска… Когда пришлют? Да мы сами не пропустим карательные эшелоны…
Сообща было решено так: подхватить в самый разгар всеобщую забастовку здесь, в Уренске, стачкой солидарности. Для начала! Чтобы прощупать власть – реакцию. А потом выкидывать лозунги: 1) свобода слова, печати, свобода собраний и союзов; 2) неприкосновенность личности и жилища; 3) амнистия всем, арестованным за политические убеждения, и – последнее: 4) восьмичасовой рабочий день…