Я послушал и понял: это тоже крик. Творцы кричат не так, как остальные. У них любой крик – это вопрос. О проблемах того, что они создают. Как других что-то не устраивает в этом. Как не устраивает даже самого творца. Свое или чужое.
О чем должно быть искусство, Чоннэ? Если оно ни о чем, так ли это плохо? А когда у людей есть что-то свое, – что-то, о чем они пекутся так, словно это что-то – на самом деле кто-то: живое, дышащее, родное, – так ли это хорошо?
Способность впасть в депрессию из-за непереносимости критики, отсутствия вдохновения или разочарования в собственном творении – страшно же? Очень. Это небольшой раздел депрессивного психоза. Но если на миг проявить равнодушие, можно же сказать, что этот вот психоз – такое же олицетворение милой глупости, какой пользуется твой друг Лиен, когда очень голоден.
Человек может пройти войну и выжить в тяжелейших условиях вопреки законам природы.
Я такое видел.
Но скажи писателю, что его труд – липа, и он вполне готов повеситься. Сжечь, впасть в крайности, закончить век. Я и такое видел во времена куда моложе этих.
Странно? Скажи «да».
В людях мне одновременно нравится и претит неспособность расставлять приоритеты. Претит за глупость. Нравится за глубину глупости.
Если ты спустишься к самому дну, поймешь, как там горячо – у земного ядра, где все, над чем трясутся творцы, горит в одном котле. Становится одним и тем же пеплом. Если измазать им руки, можно рисовать на стенах во времена первых людей.
Ты понял, о чем я? О цикличности и переработке. Все закольцовывается. Что бы они ни сотворили, это все равно станет просто чернилами для кого-то другого в будущем.
Когда возвращаюсь к страницам грамматики, всегда представляю, что сжигаю этот учебник. Когда-нибудь ведь все сгорит. И мой почерк тоже.
Все, что я делаю, велико так же, как и малозначимо.
Потом я смотрю на людей – в гущу подвижных цветных пятен. Как на картинах Дэмиена Херста, они свободны от гармонии, равновесия и приемов, призванных найти общий знаменатель. Когда смотрю очень долго, не моргая, и приглядываюсь достаточно, пятна тают и растекаются. Вяжутся густыми тягучими каплями, пока не смешиваются, превращаясь в нечто в стиле Джексона Поллока. Это уже абстрактный экспрессионизм. Как ты к нему относишься?
Я – как к учителю.
Он говорит, что все различны, и напоминает о готовности быть слитым со всеми воедино. Он показывает: творение аутентично, но смотри, что будет, когда оно сгорит со всеми, или среди других, или по случайности – в камине. Посмотри, как оно может слиться уже сейчас.
Я появлялся в мире не единожды, но, конечно, еще его не освоил. Я появлялся в мире часто, но, разумеется, что-то да понял. Например, какая это сущая нелепица и глупость – держаться за что-то ревностно крепко, мнить из себя невесть что и возносить к звездам.
Милая глупость и шаткая нелепица.
Знаешь, какой вопрос из века в век я задавал бы творцам?
Когда все люди, кроме тебя, исчезнут во всем мире, ты продолжишь творить, если я оставлю тебе материалы и скажу, что в заново первобытный мир когда-нибудь придут новые люди. Придут и, чтобы согреться и приготовить пищу, станут жечь все книги, ноты и полотна, которые найдут. Ты продолжишь творить сейчас, зная, что никто не оценит, зато не умрет с голоду и переживет холодную ночь, пользуясь пеплом твоего самовыражения?
Синяя точилка крутится в пальцах, а я думаю и не слышу, как лезвие корябает грифель. А потом вдруг слышу.
Музыка прерывается.
И мне хочется напомнить важное правило. О том, что нельзя касаться меня без разрешения. Нельзя садиться рядом так близко. Нельзя тянуться к моей голове и своевольно вынимать наушник.