Семьи же у нее не было ни в каком смысле этого слова. Был муж, Николай Сергеич, принадлежавший к разряду так называемых зрелых молодых людей. Он жил в разладе со всей многочисленной и аристократической своей родней и ладил только с самыми близкими родственниками жены своей, да и то потому, что они жили далеко от Петербурга, в каком-то губернском захолустье, где родилась и воспиталась моя героиня, как воспитываются, под заботливыми глазами склонных к водянке матерей, дочери чиновников, занимающих довольно важные места в губернской администрации.

Николай Сергеич не хотел стеснять прав своей жены и считал ее правом даже оставить его совсем, если общество его найдет она для себя слишком неприятным, или если сообщество кого-нибудь другого окажется совершенно необходимым для ее счастья. Трудно определить: сам ли Стретнев был склонен к подобным уступкам, или сумела их вытребовать Лизавета Григорьевна, успевшая несколько раз уже в течение едва двух лет супружеской жизни показать ему, что она не намерена склониться ни пред какой диктатурой.

Лизанька любила общество молодых людей. Жаркие споры с молодыми приятелями, в которых она проводила целые вечера, ни мало не возбуждали ревности мужа. Был ли совершенно чужд его характеру ревнивый элемент? Или привыкшим к расчету умом своим он сообразил сразу выгоду безгранично верить известного рода людям? Так или иначе, но он даже сам заботился о расширении маленького кружка Лизанькиных знакомых…

– А твоего полку скоро прибудет, – сказал он как-то хорошенькой жене своей, выпивая, по обыкновению стоя, стакан холодного чаю в комнате, где она принимала своих нечопорных гостей.

– Как так?

– Я встретил сегодня Марсова с каким-то из его товарищей. Я рассказал ему, что только что прочел в «Débats»[11] об итальянских делах. Товарищ Марсова ужасно горячо вступался за Мадзини[12]. Спорить с ним на улице я, разумеется, не стал – что его в грех вводить. Сделав, однако ж, несколько возражений, Марсов нас познакомил. Я просил его зайти к нам. Марсов приведет его когда-нибудь вечером; он хохол, и зовут его Богдан Спотаренко.

– Какой же он?

– Ну, разумеется, из отчаянных. Впрочем, одет не совсем неприлично. Кажется, недалекий. Ну, и некрасив он тоже. У тебя, впрочем, слабость к некрасивым, хоть это мне и не комплимент. Смотри, не влюбись, – договорил он смеясь…

– Да ведь это в самом деле опасно! – сказала Лизанька таким голосом, каким говорят обыкновенно подобные фразы женщины, уверившие себя, что для них пора любви прошла…

Стретнев был строг к моему герою, потому что вообще он не любил молодежи. Как люди, поклоняющиеся кумирам, он не блистал веротерпимостью. Гладко выполированный, отчетливо оконченный в мелочах кумир Стретнева – на высоком пьедестале многочисленных déclarations des droils de l'homme[13] и экономической премудрости – был очевидно английского изделия. Верный этому своему божеству, он вполне искренно и честно тянул отрицательную ноту и в Петербурге, и в провинции, куда перебрался на службу, надеясь иметь там больше возможности быть полезным и себе, и людям.

А быть полезным – была цель его жизни, мерка всему.

Но почему-то он равно не мог ужиться на службе, ни в министерстве, ни в канцелярии либерального губернатора, затеявшего преобразовать от точки и до точки всю патриархальную администрацию вверенного ему края, считавшего крайне необходимым для достижения этой благонамеренной цели заменить всех старых губернских чиновников молодыми столичными, сзывавшего со всех концов Петербурга к себе благонамеренных юношей, с жаждой самопожертвованья и карьеры. Из числа откликнувшихся на губернаторский призыв Стретнев выделялся довольно резко своим положительно практическим направлением, сравнительно большим знанием жизни и дела, всего же больше тем, что проповедовал чисто реальный, вовсе не романический взгляд на службу.