Пиши, родная, жду. Будь счастлива, здорова, удачлива. Крепко целую.
Твой Глеб
Глеб – Ольге
8 декабря 1944
Оленька, родненькая моя!
Два дня не был дома, рекогносцировали новый район. На этот раз случилось большое несчастье. С нами был старый – еще с 42 г. – товарищ, капитан Матвиенко. Рубаха парень, бывший морячок, мой хороший друг. Погиб, бедняга. Занесло нас чуть ли не на нейтральную зону, и проклятый снайпер тяжело ранил его. Пять часов лежали мы с ним и ещё товарищем Калмыковым (их обоих Черкасов прекрасно знает) под сгоревшим танком. Начало темнеть – вынесли его. В дороге скончался.
Знаешь, дорогая, мне пришлось видеть много смертей, много товарищей, друзей умирали на моих глазах. К этому нельзя привыкнуть, но всё же относишься более спокойно, чем в начале войны. Но на этот раз меня перевернуло наизнанку.
Вот сейчас пришёл домой, устал, порядком вымок, а главное – до сих пор не могу себя, как следует, взять в руки. Прибегаю к единственному, что может успокоить – к тебе, любимая моя.
Перечитывал твои милые письма, долго смотрел фотографии (какая всё-таки ты худенькая, Оленька моя дорогая; я так не хочу). И легче на душе стало. Кстати, и письмо твоё – от 5.II, и Щедрин с Байроном подоспели. Спасибо, роднушка.
Снова думаю, какое это большое счастье – любить, иметь такого друга, как ты. Не будь тебя, к кому бы я мог обратиться со всем, что на сердце, на душе? К маме? Ей всего не напишешь. Олег – мой бывший поверенный, далеко. Судьба послала мне тебя – мою радость, моё счастье, мою любовь. И сколько сил, энергии, сколько жажды к жизни вызываешь во мне ты. Хороший, бесценный друг мой.
Так же, как и ты, не имею ни малейшего желания пользоваться услугами почты и впредь. Предпочитаю общение с живыми людьми. Ты обещаешь при встрече всё сказать. Боюсь, что я тебе ничего не скажу. Тем более, что ты словам не веришь, письма у тебя больше в доверии (есть в этом что-то). Я тебе ничего говорить не буду и когда приеду. А то ещё разлюбишь!
Наверное, я бы не сказал тебе так много, если бы имел счастье сразу с тобой говорить. Ты слушать не стала бы, а я произносил бы фразы о погоде, луне, геологии и кончилась бы вся эта история тем, что прогнала бы ты меня с глаз долой. Я, так же, как и ты, рад, что мы узнали друг друга в письмах.
Теперь я знаю, что ты вовсе не такая строгая, как кажешься на фотокарточках (и не только), только не знаю, хватит ли у меня храбрости расцеловать тебя так, как об этом мечтается. Наверное, нет. В письмах, мечтах я здорово храбрый, а на самом деле – не знаю.
Голову свою я никуда не подставляю. Она сама иногда подставляется. Но чем я гарантирован, что в тебя тоже не попадает кусок железа?
Ещё маленькое объяснение – «Федька». Видишь – у меня большинство товарищей люди или уже в летах или моего возраста (тоже в летах). А некто Федор Федорович Семенов – помоложе меня на целых пять лет. Вырос паренёк хороший, с хорошей честной, упрямой натурой. Но в отношении, так сказать, житейском – сплошная наивность. Ругаемся мы с ним напропалую – это я его воспитываю, но и друзья мы – водой не разольёшь. Характер у него бурный, деятельный, парень всё время ищет истины, ищет прямых чистых путей в жизни, за тебя – помнишь? – чуть не «врезал» мне по его терминологии. Но где найдёшь эти прямые, чистые пути в наших условиях? Кругом кровь, смерть, о прочем – и не говорю. Вот и мучается. А «Федька» – это любя, это проклятая привычка, так дорого мне стоившая. Если Черкасов ещё на вашем фронте бывает у вас в политотделе, расспроси у него о нас, Прокофьевиче, Ник. Кузьмиче, Федьке, о Фёдоре Егоровиче Олькове – он их хорошо знает. Будешь иметь полное представление о том, в каком обществе я вращаюсь.