В страхе и неопределенности проходили каждый раз поверки. Все, что находилось в казарме, начиная от пола, столов, табуретов, кроватей, шкафов и кончая самими солдатами, могло быть в любой момент проверено на чистоту и порядок. Так проверялось, чтобы солдат не только заправлял постель, но и чтобы подушки и одеяла были выровнены по ниточке. Каждый раз мы сбрызгивали водой пододеяльники, чтобы их можно было разгладить. Тем не менее то, как мы заправляли постели, никогда не нравилось нашему унтер-офицеру, взводному фельдфебелю или главному фельдфебелю – старшине. Тогда все, из чего состояли постели: одеяла, простыни, солома из матрасов – разлеталось по казарменному помещению. Как-то раз во время проверки шкафов, когда я в дрожащих вытянутых руках представлял на проверку ботинки, фельдфебель заорал на меня:

– И это вы называете чистить?

Потом он тут же распахнул окно, схватил мои ботинки и выбросил их во двор с третьего этажа. В другой раз я видел осмотр шкафов солдат, выбранных кандидатами на учебу в офицерской школе. Молодые солдаты должны были на плечах нести довольно тяжелые шкафы на плац, чтобы предъявить их для проверки. Все содержимое этих шкафов, конечно же, попадало и перемешалось, и это дало командирам возможность продемонстрировать всю свою силу. Таким образом, молодые солдаты, которые вскоре сами смогут отдавать приказы унтер-офицерам, были «выведены на показ».

Прежде чем покинуть помещение, мы должны были всегда запирать шкаф. Если он оставался открытым, то это был проступок – «совращение на кражу у товарища» и за него наказывали. По логике, которую я, как и многое другое во время этой подготовки рекрутов, так и не смог понять.

Впервые через пять месяцев службы я смог получить разрешенный, то есть подписанный командиром роты, отпуск на субботу и воскресенье во Фрайбург. До этого, правда, я получал увольнительные, с которыми можно было уезжать не далее 50 километров от части. И я вынужден был отказаться от этого отпуска из-за винтовки! Дело в том, что когда ходишь по земле, пыль так или иначе попадает в канал ствола твоей винтовки. При завершающей проверке чистоты унтер-офицер под конец одним глазом глянул в ствол винтовки, которую я держал, как положено по команде «оружие к осмотру!» стволом к небу, и заявил:

– В твоем стволе сидит целая толпа слонов!

Пришлось снова чистить винтовку. И пока удалось снова представить почищенную винтовку унтер-офицеру, время ушло. Его расчет был точен. Когда я прибежал на платформу вокзала, то увидел замыкающие огни уходящего поезда. От бешенства слезы брызнули у меня из глаз. Я был сильно раздосадован.

В следующий раз, хотя командир роты и подписал мой рапорт на отпуск, но, словно учитель в школе, исправил его красным карандашом. В школе мы, как тогда было принято, изучали немецкую (готическую) каллиграфию и наряду с ней – латинскую, для уроков латинского языка. Я привык на письме перемежать готические буквы латинскими. Хотя мое прошение об отпуске и было принято, но «ошибочные» буквы были почерканы красным карандашом. Таким образом, командир роты показал абитуриенту, этому «ничто», что тот, несмотря на восемь лет гимназии, не умеет правильно писать по-немецки.

Иногда, в зависимости от настроения главного фельдфебеля, утренний осмотр превращался в издевательства с непредсказуемыми придирками. Ему, например, могло показаться, что пряжка ремня недостаточно блестит, что неправильно повязан галстук или что он недостаточно чист, что волосы недостаточно коротко пострижены. Или, как уже упоминалось, ему просто попадался абитуриент – сразу же следовало наказание в виде многочисленных «лечь – встать», «прыжков по-заячьи» или бега вокруг казармы. Мне особенно запомнился тщедушный солдатик, который в полной выкладке, то есть в стальном шлеме, с ранцем и винтовкой, должен был карабкаться на высокий ящик с песком, который был установлен перед окнами полуподвала с целью защиты от разрывов авиабомб. Забравшись наверх, он должен был встать по стойке «смирно» и кричать: «Я – позор для германского Вермахта!» На что главный фельдфебель хладнокровно повторял приказ: «Громче!» Это продолжалось до тех пор, пока бедный малый совсем охрип. Вид этого маленького солдата на ящике с песком, запуганного, чуть не плачущего, из последних сил пытающегося достаточно громко крикнуть, был очень жалким. Его вынужденное признание было скорее позором для Вермахта.