, – а потом открыл занавешенную стеклянную дверь в бар с видом на реку. Девушки сидели за деревянным столом, одни, потому что бар был закрыт. У них не хватало денег купить какой-нибудь еды. Глядя на них, я чувствовал, что люблю их за то, кем они были, за то, что им пришлось пережить, и за то, что им еще предстояло пережить. У одной из них был глубокий шрам на щеке. Я упоминал о ней, когда мы познакомились.

– Да.

– Это не имело значения. Очарование молодости все равно было при ней. Они были рады поесть вместе с нами, вообще поесть. Помню, как они развеселились, когда я на своем убогом немецком попросил их к нам присоединиться. И помню, как сверкало на реке солнце, ослепляя меня и согревая комнату. Река перед самым впадением в водохранилище становилась мелкой и текла по руслу, выложенному маленькими округлыми камнями, цветом и размытостью похожими на косяк рыбы. Многогранники света подсвечивали обеих девушек, играли в их волосах. Нас тогда легко могли убить, потому что за обедом мы обо всем позабыли. Все мы четверо не умолкали, мой друг переводил, я говорил на ломаном немецком, девушки – на ломаном английском, все вместе – на плохом французском… То они, то мы уточняли значение какого-нибудь слова и устремлялись дальше. Это означало конец войны, восстановление всего… восстановление любви и доброты, обретение ими своего законного места. Естественно, мы должны были за них заплатить, и они оказались у нас в долгу. Мы завоевывали – в буквальном смысле слова – их страну. Мы подобрали их на дороге, накормили, держали их под своей защитой. Когда подошел официант и мы заплатили ему в долларах, которые он взял с такой готовностью, что было ясно: войну они проиграли, я посмотрел на девушек, и выражение их лиц говорило о том, что счет сейчас же будет оплачен. Вся легкость, которую я ощущал, вдруг исчезла. Что я могу сказать? – Он замялся и отвел взгляд, а затем снова обратил его на Кэтрин. – Когда кого-то любишь, пусть даже это всего лишь увлечение, пусть даже всего лишь огромное уважение, меньше всего хочется подчинения, обязательства, страха, оплаты. Я подумал про себя, что никогда не хотел бы снова увидеть такое выражение. Никогда.

– Значит, вы не возражаете, чтобы я оплатила свою половину чека?

– По мне, так будет лучше. Хотя это трудно объяснить тем, для кого обычаи превыше всего.

– По-моему, вы очень хорошо это объяснили. Они не оплатили счет, верно?

– Нет, они думали, что придется, но мы были не такие. Мой друг в конце концов женился на той, чье лицо было обезображено – при бомбардировке, одной из наших или британских бомб. Ей было шестнадцать, когда это случилось. Он любит ее, он по-настоящему ее любит…

Он не смог закончить. Гарри опасался, что слишком много говорит, слишком быстро раскрывается, слишком сильно устремляется вперед. Хотя он чувствовал, что ее к нему влечет, в ней замечались приливы и отливы, в которых он не мог разобраться. При всем своем расположении и теплоте временами она была сдержанной, подавленной, едва ли не пренебрежительной. Она употребила выражение «о, пожалуйста», которого он избегал и которое, как он теперь понял, было классовой меткой, способной заморозить его до самых костей. Такой язык и произношение принадлежали человеку, который ни в чем не нуждался или происходил из общества, в котором ни в чем не нуждаться было нормой. Это выражение было небрежным, но очаровательным. Оно ошеломило, почти испугало его – и в то же время наполнило бесконечным желанием. Потому что в ее устах оно прозвучало с богатой интонацией – так же, как ее песня. Конечно, он был влюблен даже в то, как она откидывает волосы с лица. Подобно речи и дикции, ее эмоции, как горячие, так и холодные, поддерживались в великолепном равновесии.