Я смотрю на тебя и вижу, – продолжал он, – что мне давно пора замолкнуть, что я излил на тебя слишком много. Не сердись и прости, если можешь. Я наверно теперь еще долго не буду говорить ни с кем, кто бы мог меня понять, пусть лишь отчасти. Не знаю даже, суждено ли мне снова возвышать голос перед равными. Я теряю веру в слова – хотя нет, писаное слово, будь оно вдохновенно, может сотворить чудеса. Ведь над ним размышляют многие поколения. Только даром такого слова я не владею. Что поделать! Я бы променял на него все свое красноречие.

Он вздохнул. – Но попробуй поверить, что демона здесь нет. Я понял, что много лет блуждал, что бежал не к истине, а от нее, что карабкался на холм без единого деревца. От спесивой гордости, которую только раздувало все большее знание и все большее риторическое мастерство, я жаждал применить эти искусства и с низкой страстью пожать плоды своих талантов, я тщеславно стремился к тому, чтобы стать частью того великого древа, которое мы называем Законом.

Нет, – он резко взмахнул рукой, – не говори мне, что можно разочароваться в людях, блюдущих Закон, но не в нем самом. Я знаю не хуже тебя – Закон свят. Но если все люди, так кичащиеся исполнением заветов, одновременно столь лицемерны, значит, нам чего-то не хватает. Закон не плох – Закон недостаточен. Не меньшего от нас требует Бог, а большего. Наша ноша будет становиться только тяжелее. Истинная дорога труднее ложной, она не оставляет выбора ступившему на нее.

Он перевел дух. – Теперь иди. Я сказал тебе много больше, нежели собирался. Иди, и да пребудет с тобой благословение Всевышнего. И привстав, промолвил слова, что еще час назад были бы для меня самыми драгоценными: никого бы я не хотел сегодня увидеть более тебя, друг и земляк мой. И добавил: а теперь прощай.

Мне завязали глаза и снова повели влажными от сырости ходами и узкими улицами. Вскоре я почувствовал солнечный свет. Повязку сняли. Не оборачиваясь я пошел вперед и скоро очутился на рыночной площади. Я понял, что здесь мне некому и незачем рассказывать о случившемся. Мысли метались. Тайком я добрался до стойла, отвязал лошадь. Чтобы меня не стали искать, нацарапал короткую записку и отдал ее подвернувшемуся в проулке мальчишке. Монет в поясе было достаточно. Набрав на рынке воды и запасшись провизией, я двинулся к городским воротам.

Необходимо все время спрашивать себя, – вдруг вспомнил я его слова, – зачем ты делаешь то или это, куда влечет тебя, какие чувства правят тобой? В десятый раз я проверил свое решение. Да, повторил я себе, здесь ничего нельзя сделать, я должен как можно скорее передать ревнителям наш разговор, услышать их успокоение, разъяснение, совместно вознести молебен за исцеление заблудшей души. И вдруг в кипучей толпе, бурлящей, кричащей и грязной, я понял, что ничего этого не будет, что я остался совсем один, что никто не ответит на горячие потоки вопросов, густыми пузырьками лопавшихся у меня в голове, что я опять, едва догнав, потерял его и теперь уже навсегда. И что одного лишь могу жаждать – того, чтобы эта утрата была не вечной. И не потому ли стремлюсь на пыльную дорогу, недавно промелькнувшую передо мной песчаной пустотой, пролетевшую без единой жестокой думы, что там, где-то посередине пути, моего земляка, собеседника и соученика обуял страх Господень?.. И не может ли нечто открыться и мне, недостойному и скудоумному, в тех самых пятнистых от бедной растительности холмах? Если буду внимателен и неотступен, если смогу спросить себя так же беспощадно, как он. Но о чем?

Преодолевая людской поток, я выбрался за ворота. Передо мной расстилалась обратная дорога – хорошо утоптанный тракт, наезженный тысячами и десятками тысяч странников уже давно, почти с сотворения мира; не такой уж долгий, но не такой уж прямой путь из Дамаска в Иерусалим. Я не знал, что он мне принесет. «Парить или кануть, – вспомнил я, – парить или кануть…»