Мысль для равновесия. Ванна была потрескавшаяся, а ржавчина в ней гнусного желтого оттенка. Я ее минут десять скоблил и думал, что тем не менее в ней, потрескавшейся и проржавевшей, люди отмываются. Делаются чище.

* * *

Когда, отдуваясь и блаженствуя, я вышел из ванной, Игорь Петров сидел над схемой станка.

– Что ты так долго?

– Мылся.

– Ах, черт. Сегодня же не мой день в ванной!

Расстраивался он недолго.

– Посмотри-ка ременные передачи, – сказал он.

– Ну.

– А теперь посмотри число оборотов. Славно я придумал?

Он был, что называется, увлечен. Ушел в свой станок с головой. И меня звал туда же – работать, сейчас же работать! Он не сомневался, что к жизни меня вернет творческий порыв. А меня уже вернула ванна.

Я вдруг развеселился. Сбоку лежал листок с одним из вариантов станка, сплетавшего сорок семь нитей. Я растирался полотенцем и делал вот что – незаметными движениями пера с черной тушью менял латинское «и» на игрек. Это просто. Только подделать хвостик. А какой был эффект! – противоположные точки сливались в одну. Станок сделался треугольным. Теперь из всей прядильной продукции на нем можно было вырабатывать разве что флажки для казацких пик.

Игорь Петров долго и тупо глядел на листок. Потом – на меня.

– Флажки, – сказал я.

– Какие флажки?

– Ты думаешь, на них не будет спроса? Казацкие флажки: треугольные. В старом стиле. Для массовых съемок на «Мосфильме».

Я почувствовал, что сейчас он меня убьет.

– Ну-ну, – сказал я, отодвигаясь.

Я стал исправлять сделанное, потому что ничего другого мне не оставалось. Я уверил его, что все помню и что не ошибусь.

Когда мы хватились поесть, магазины были закрыты.

Мы пошли с протянутой рукой. Я был слишком голоден, чтобы ждать рассвета.

– Вот видите. В некотором смысле все же хорошо жить с соседями, – прошелестела женщина из соседней комнаты, давая нам хлеба и масла; сахар у нас был.

Она же уточнила:

– Правда, приходится терпеть и такое.

И она плеснула своей полной рукой налево – из комнаты, что рядом, неслась удалая песня. Там жил непросыхавший. Он пел и как будто специально напоминал мне о Гальке. Я очень терпим к пьяницам, но этот мне не понравился даже через дверь.

А в терем тот высокий
Нет ходу никому…

– Эй! Заткнись! – заорал я. И грохнул ногой в дверь. Он не заткнулся, но песню сменил.

* * *

Пока Игорь Петров был в институте, я томился в его холостяцкой комнате. К концу дня, когда я заваривал чай на кухне, туда же выполз непросыхавший. Ему было лет тридцать. Здоровячок. С мутными глазками.

– Не иди за мной, – сказал я.

– Чего?

Он все же увязался; он попытался завязать разговор о жизни, но я его выставил. В старых пьяницах есть хотя бы уважение к самому себе. Достоинство есть. Или же в них есть нечто, вызывающее пронзительную жалость. Сострадание. А в этом тридцатилетнем мутноглазом быке не было ровным счетом ничего. Ноль. Совершеннейшая пустота. И каждые двадцать минут отрыжка.

– И ты… И ты гонишь? – сказал он, когда я выставлял его за дверь.

Наконец пришел Игорь Петров. Сообщил, что Галька на работу не выходила.

– И не выйдет, – сказал я убито, – это теперь на несколько дней.

– Почему?

Я не стал объяснять. Но я хорошо знал Гальку. Она действительно будет думать о смысле жизни. Она такая.

И тут я почувствовал, что не могу больше томиться. Потому что хватит с меня. Стоп. Я почувствовал, что хочу кого-нибудь видеть. С кем-нибудь потрепаться. Из наших, из забытых.

Но дело в том, что записную книжку я оставил там, в степях. Слишком шустро бежал оттуда. А прошедшие три года – срок, конечно, немалый. Ни телефонов, ни адресов. Я помнил лишь телефон Вики Журавлевой, потому что последние четыре цифры совпадали с годом моего рождения. Но знакомство с Викой у меня было невыразительное, через других. К тому же она могла быть замужем.