– Але?

– Глафира Сергеевна, Дремов беспокоит. Разрешите прежде всего выразить вам глубочайшие соболезнования по поводу кончины нашего дорогого…

Очень дорогого, вставила Глафира беззвучно. Наш дорогой – бриллиантовый! – Разлогов столько тебе платил, что впору не соболезнования выражать, а пойти и повеситься.

Но Дремов, по-видимому, вешаться не собирался, был печально деловит и трагически озабочен.

– Глафира Сергеевна, всей душой осознавая, как вам тяжело, я все же хотел бы, чтоб вы обозначили – хотя бы прикидочно! – сроки, в которые мы с вами можем встретиться.

Глафира вновь подняла голову и смотрела на сосны, которые все качались и качались в вышине, а юрист все гудел и гудел в трубке, безостановочно, как овод над коровьим хвостом.

– …некоторые обстоятельства! Боюсь, вам придется лично заниматься этим вопросом или делегировать полномочия…

В конце концов Глафире он надоел, и она попыталась остановить басовитое гудение.

– Это срочно?

Овод, совсем было пристроившийся к коровьему хвосту, неожиданно смолк. Глафира ждала. Овод помалкивал настороженно, ворочался на том конце телефонной линии, топырил слюдяные крылья.

– Глафира Сергеевна, я не смею настаивать, понимая ваше состояние…

Состояние в мильон, беззвучно добавила Глафира.

– …но тем не менее хотелось бы повстречаться в обозримые сроки. Дело в том, что у Владимира Андреевича, к сожалению, остались незавершенные дела. Его кончина была столь неожиданной…

– Через две недели, – твердо сказала Глафира. – Ваши дела терпят две недели?

– Две недели?! – ужаснулся юрист и опять загудел, как овод: – Голубчик, это слишком долго, невозможно долго! Поймите, при всем сочувствии к вам я не могу столько ждать…

– Две недели, – повторила Глафира твердо. – Раньше я не могу.

Подумала и добавила, подпустив в голос слезинку:

– Он же умер! Понимаете, умер!

Это прозвучало на редкость фальшиво, но овод-Дремов никакой фальши не заметил.

Интересно, что за проблемы были у моего благоверного, равнодушно подумала Глафира, распрощавшись с юристом. И как они меня касаются?..

Телефон опять зазвонил, и она опять вяло удивилась.

– Глаша, это я, – произнес ей в ухо Андрей. – Глаша, я только прилетел, я ничего не знал! Вот сейчас в «Новостях»…

Глафира слушала и кивала, как будто он мог ее видеть.

Ну конечно, не знал. Ну конечно, только прилетел. Ну конечно, «держись, хорошая моя девочка»!

Я держусь. Собственно, ничего не происходит.

– Как ты там, маленькая? Как ты… пережила?

– Что, Андрюш?

– Да все! Похороны, речи, всю эту… чушь собачью?

– А ничего не было.

– Как… не было?

– Так, не было. Его увезли в Иркутск, он же оттуда родом, и все. На похоронах никого не было, я не разрешила. Я… только что вернулась.

– Почему ты мне не позвонила?! Я бы сразу прилетел. С кем ты там, Глаша? И где?!

– На даче.

– Почему не в Москве?! Он же, насколько я понял, как раз на даче и… и ты там…

– Я здесь, – согласилась Глафира.

Почему-то именно сейчас, «в эту трудную минуту», как пишут в плохих романах, ей не хотелось с ним разговаривать.

– Я немедленно приеду, – решительно заявил Андрей, разговаривать с которым ей нынче почему-то не хотелось, – это ужасно, что ты там одна! Можно мне приехать?..

Если бы он не спросил, она бы не сопротивлялась, конечно. В конце концов, надеяться ей больше не на кого, только на него, на Андрея! Но он зачем-то спросил – можно? – и она ответила:

– Нет.

Он опешил:

– Что – нет?

– Нет – значит нет, – пояснила Глафира безмятежно. – Нет – значит не приезжай, Андрюша.

Он помолчал, и молчание его выражало недоумение и огорчение. Он умел хорошо, выразительно молчать.