Не могу похвастать, чтобы моя работа давала Юркиной особую глубину. Странная была картина. Любимый свой подоконник он перенес на холст почти с фотографической дотошностью. Сектор стола со сморщившейся скатертью, звено батареи, упершееся в стенку, даже потрескавшуюся краску постарался выписать так, что казалось – чуть колупни и отвалится с холста. Кстати, предметы ему всегда удавались, а вот люди нет. Его фигуры, как правило, выходили сухорукими, а портреты – косорылыми. И здесь, поверх подоконной доски, но чуть ниже форточки, повисла некая груша хвостиком вниз, небрежной запятой перечеркнутая в узкой части. Жирная эта загогулина заменяла ухмыляющийся рот.

Чему этот чудак лыбился, понять было сложно, потому как прямо над его макушкой окно вдруг начинало деформироваться несообразным манером и уходило направо, чем дальше, тем резче меняя радиус кривизны и – обрываясь у самой рамы. Такое создавалось ощущение, что, не подопри его моя лакированная планочка, оконный переплет так бы и сколапсировал в исходную точку. Чем выше поднимался глаз по рисованному переплету, тем он, казалось, слабее мог сопротивляться земному тяготению. Дерево будто бы размякало до консистенции пластилина и рушилось обратно, уводя с собой и брандмауэр, в который упирался взгляд зрителя.

Желающие могли узреть такую же глухую и грязную стену сквозь вполне реальное стекло, оказавшееся чуть под углом к плоскости картины. Но написанная оконная рама уходила вправо, освобождая часть холста левее и выше себя. И эта плоскость была закрашена, словно залита голубым, нежным и легким цветом. Только у самого верхнего обреза он постепенно плотнел, прорастая в черный, откуда, уже будто из-под рамы, поблескивали серебряные точки.

Работа была подписана – КрЮгер, с огромным Ю посередине, и рядом с подписью белел квадратик ватмана, на котором аккуратно черной тушью было выведено название: «This way, that way…»

Приглашенный народ долго мялся у двери. Никто не знал, как полагается себя вести в такой ситуации. Само помещение было знакомо многим. И пили здесь, и пели, и спали, когда слишком уж усердствовали в радостях плоти, но теперь это уже была не комната, а зала. И Граф в ней уже не хозяин, а распорядитель. То есть из своего в доску становился лицом официальным, но непонятно кем назначенным. А Юркину нелепую мазню предлагают разглядывать как музейный экспонат. Да и вообще, так тесно, что не протолкнешься ни к мольберту, ни хотя бы к столу.

Потом мы уже поправились и на самое-самое начало зазывали человек десять. Остальным просто сообщали, что в такой-то день по известному всем адресу можно будет углядеть что-то новенькое. Особенно долго зрители в комнате не задерживались, потому как бутылок на стол выставляли немного. Каждому доставалось по чашке, по половине стакана. Этой дозы вполне хватало, чтобы чокнуться с героем дня, но к пространным разговорам она не располагала. Да и обстановочка была, мягко говоря, не музейная. От двери человек поворачивал направо, останавливался перед картиной, изучал холст в течение минуты и заворачивал к столу. Принимал свои сто граммов, заглатывал кусок сыра или ломтик яблока, поздравлял художника, благодарил хозяина и, с трудом разминувшись с очередью, выпячившейся из коридора, исчезал в прихожей. Кто был покороче знаком с Графом, оседал на диване, надеясь продолжить пирушку, когда уже разбредутся случайные гости.

Какие слова произносились у стола, я не слышал, но общее потаенное мнение зрителей высказала одна девица, завернувшая к нам за компанию с Юриным приятелем. Парень, длинный и костлявый, равнодушно скользнул глазом сверху вниз, потом неожиданно, скрутившись винтом, заглянул на тыльную сторону, чтобы рассмотреть конструкцию подставки, и я на секунду почувствовал в нем родственное существо. Но Лена драпировала тщательно, и все тайны моей инженерной мысли укрыла от любопытствующих надежно. Так ничего и не разглядев, Лешка поспешил к столу, где уже стучали стаканы. А подруга его задержалась.